Skip to main content

«Без обложки»: встречаем книгу Марии Голованиевской

 

В июне редакция Елены Шубиной (издательство АСТ) выпускает сборник прозы Марии Голованивской «Кто боится смотреть на море». И пока все замерли в ожидании, читатели «Шишковки» уже могут познакомиться с новинкой!

ГолованиевскаяВ рамках проекта «Без обложки» продолжается сотрудничество Алтайской краевой библиотеки им. Вячеслава Шишкова и Редакции Елены Шубиной. Сегодня мы вместе представляем вниманию читателей новинку грядущего месяца.

Мария Голованивская — писатель, переводчик, журналист. Автор книг «Противоречие по сути», «Московский роман», «Двадцать писем Господу Богу», «Пангея» (шорт-лист премий «НОС» и «Сделано в России»). В сборник прозы, который вот-вот выйдет в свет из типографии, вошли роман «Кто боится смотреть на море», рассказы «Двенадцать писем к Господу Богу», «Ветер», «Укус Софы: рассказ писателя N» и «Танатос-spa». Книгу предваряют такие слова: «Кто боится смотреть на море» — один из самых беспощадных текстов, хотя, казалось бы, перед нами камерная, печальная история неудавшейся любви. Но на самом деле — это история торжествующей, удавшейся НЕЛЮБВИ». Такое ли впечатление сложится у вас? Прямо сейчас, без промедления, мы можем это выяснить: перед вами начало романа «Кто боится смотреть на море». Пока еще в буквальном смысле без обложки!

«Кто боится смотреть на море»

Пакуясь, она вдруг вспомнила, как Соня юркнула к ней под одеяло, прижалась и прошептала куда-то подмышку: «Майя, слышишь, у меня с первого раза получилось, а я боялась, что будет больно и кровь, и я не смогу, не смогу…»  Майя отстранилась. Кошка лизучая эта Сонька. —  Значит, ты переспала? От природы искривленный Майин рот левым краем ушел вниз глубже обычного, и лицо сделалось злым.

—  А залететь не боишься?

Майя помнила, как Соня окаменела, казалось, даже волосы ее, разлетевшиеся по подушке, сжались и еще сильнее завились, как после, всхлипывая, глотая слезы, говорила, что поделилась с Майей как с сестрой, ведь та замужем и должна помочь, дать совет, что она любит, полюбила, совсем, совсем, не дышит почти от боли и смятения, когда видит его, и готова на всё, совсем на всё…

—  Никакого «всё» нет, не бывает, — жестко отрезала Майя, — и нечего уши развешивать. Начиталась пошлятины, в кино насмотрелась? Охи и ахи, та2к давай, нет, так… Мужчине нужно одно, и он свое возьмет, как ты ни мяукай.

—  Нарочно так говоришь, потому что не любишь никого, никто тебе не нужен.

—  Зато тебе всякий нужен, — сдавленно шипела Майя, боясь разбудить отца за стенкой, — ты одна ни минуты быть не можешь, от этого и загуляла. По рукам пойдешь, я сказала, по рукам пойдешь.

Соня села на постели, смерила сестру взглядом. Майя помнит этот взгляд, острый и ранящий, как стеклянный осколок, что полоснул по ее некрасивому, уродливому даже, лицу: рот кривой от рождения, большие плоские уши, словно припорошенные мукой, жидкие волосы.

—  Люди по-звериному должны, да? Без слов, без признаний.

—  Не фантазируй, — смягчилась Майя, — извини, если я груба была.

—  Не-е-ет, — Соню несло, — ты со своим Витеч-кой, наверное, по-собачьи сношаешься, ахе-ахе-ахе, да? Без лишних, без ненужных нежностей. Уродина ты! Нелюдь!

Майя размахнулась и со всей силы ударила ее. Разбила нос.

Зачем она тогда приехала домой и осталась ночевать? Приглядеть за Сонькой? Кажется, отец занемог, слег с гриппом, кашлял, и она поехала наварить и прибраться.

Ну да, Соня была права, с мужем у Майи затей не было. Раз — и все, ему хорошо, а ей никак. Пять минут в сутки перетерпеть можно, да и не каждый день. Майя остановилась, закурила, пошла на кухню, поставила чайник. Невозможно лезли в голову эти воспоминания, и щемило от них, сдирало прямо кожу. И зачем теперь порожняк этот гонять? Пустой высер памяти. Нет Сони. Никогда больше не будет. Попила чайку. Покурила. Собираться надо, ничего не забыть. А то забудешь, и метаться там, без языка?

 

Соня, ее младшая сестра, моложе на десять лет, умерла полгода назад в Париже на пятьдесят пятом году жизни, по официальному заключению — от внезапной остановки сердца, но все знали: овердоза, трагедия, досада и стыд. Ведь могла же Майя спасти ее, отвратить, настоять в сотый раз на клинике, ведь всю жизнь пыталась уговорить, накри-чать, но не выходило — срывалась в последний момент. Чтобы Соня начинала ее слушать, надо было врать, а врать Майя не умела, не хотела, а иначе разговор не шел.

 

Внезапно мысли ее шарахнулись в другую сторону: как же теперь обзавидуются эти Сонькины подружанки! Да и мои, которые судачили за спиной, что убогая я, что на мне природа отдохнула, только, мол, у Сони красота да талант. Вот теперь и упивайтесь красотой да талантом! Постарели все воспеватели, у кого рачок, у кого инфарктик, от кого муж к молодухе ушел — а как жили-то красиво, как хвосты распушали! Она знала, знала, что настанет час и к ней прибегут за утешением, а она дурой не будет, даст от ворот поворот. Мечтала об этом ночами долгие годы. Представляла себе заведующую их, Нельку, с которой бок о бок всю жизнь на работе просидела. У той и дочка красавица, и муж зарабатывает, и съездили они на море замечательно, и шуба вот новенькая, четвертая уже. «Прибегут плакаться», — твердила себе Майя. И вот пробил час: Сонечка оставила и денег, и квартиру на океане.

 

Сан-Себастьян! Говорят, роскошный город, богатый для богатых, бриллиантовый. Тишь, красота, никакой тебе жары, тротуары все белоснежные, и в кафешках тапасы подают — везде разные, нигде одинаковых не сыщешь. Испанцы веселые, не жадные, как немцы, горячие, с душой нараспашку, жить среди них — праздник. Ходят по улицам — поют, она видела по телевизору, наряжаются, фламенко женщины танцуют — кровь кипит, с такими рядом не замерзнешь. И Биарриц тут же, в часе езды, о котором только в книжках читала, — курорт, и будет она под зонтиком мороженое лизать и дремать в теплых лучиках, а остальные пускай локти теперь жрут себе. Всё. Хватит. Заслужила она.

 

Чемодан хрипел и не застегивался. Но брюхо его надутое, наглое коленкой надо, и никуда не денется. Майя пихала чемодан ногой и улыбалась своим мыслям, утирая пот с лица: молодец Соня, не обидела сестру. Ну, оставила она Жилю, последнему своему кучерявому любимчику, похожему на кузнечика, парижскую халупу и немного денег, так и не жалко, хоть и прохвост он порядочный. Двадцать семь лет, а сообразил, к кому чалиться. Промоутер из пригорода Марселя. Приехал с какой-то выставкой в Париж, а тут на тебе — сама Соня Потоцкая раздвинула ноги. Майя победила молнию и наконец-то смогла выпрямиться — все, старое долой, поживу и я.

 

Разноцветные мушки прыгали перед глазами, давление, небось, под двести, когда паковалась-то в последний раз? Четыре года назад, ездила повидаться с Сонькой в Прагу, та была там проездом. Выставка, народищу! А Соня, как всегда, бледная, белая почти, с ледяными пальцами, теребящими сигарету, обычно по рассеянности не прикуренную. Поговорили плохо. Майя бесилась от ее лепетаний. «Жиль, Жиль, он такая чистая душа, такая нетронутая, но я так запуталась, совсем, совсем». Майя глядела на дрожащие синие пальцы, глядела на какие-то пятна на шее и взорвалась: «Не могу больше с тобой, плохо мне! Как гребла всякую шваль, так и гребешь! Ты на себя посмотри!» Ну что ж, право имеет, она старшая, пожилой уже человек. Пенсионерка. Они сидели за столиком, кафе было венское, с бархатными диванами, медными поручнями и круглыми матово-молочными абажурами на длинных ногах, все в розовом свете из-за обивки и цвета стен, с голливудской барной стойкой, жаркое, несмотря на зимний прохладный день. Она помнила официанта с брюшком, восковым носом и комичным мазком влажных волос от одного уха к другому. Жалко его, дед уже поди, а все заискивает; дала б ему чаевых побольше, если бы платила сама и не выскочила из-за стола с красным от гнева лицом. Когда бы знала, что это последний их с Соней разговор, то не стала бы так оскорблять. Ну младшая, ну беспутная, ну ветер в голове, но не девочки уже обе, да и сколько можно ее, дуру, отчитывать — всю жизнь отчитывает. Потому что любит. Очень любит.

 

Она все вспоминала потом их отражения в вычурных, словно стекающих по стенам, модерновых зеркалах кафе: она, Майя, — дылда, некультяпистая, пучеглазая, с руками-оглоблями, сутулая, квадратная, и Соня — тоненькая, миловидная, крашеная блондиночка, все время поправляющая невротическим жестом очки и кривящая правый угол рта, — тик, симметричный ее, Майиному, парезу. Сколько помнит Соню, всегда так кривила, обезьянничала, наверное, невольно. Что-то в ней было от Пиаф. Надрыв, худоба, наркотики. И как получилось, что они сестры? Ничего общего, ни в чем, никогда.

—  Ты всю жизнь меня поучаешь, — тихо, виновато говорила Соня. — Напрасно, зря это.

—  Я хочу как лучше, ты знаешь. Но Жиль сосет из тебя деньги, все имеют тебя, понимаешь ты это? А ты мне назло защищаешь, защищаешь… — почти что лаяла Майя.

—  Мне так не лучше, — шептала Соня.

—  Но ты же сдохнешь, дура, из тебя всё уже высосали. И что ты все время не говоришь, а шепчешь? Тьфу!

Соня умерла, вмиг, нереально, как в кино. Когда Жиль нашел ее, еще играла музыка — это Соня пришла домой и включила Нину Симон. Налила себе виски, закурила, села на диван, включила телевизор. Была расстроена из-за каталога: не тот формат, не та бумага, пошлость вышла, и она все время тот вечер добавляла еще и еще.

 

Может, Майе и понравится в этом Себастьяне? Поест свежей рыбки, окунется потихонечку… Ведь если Соня так любила эту свою «дыру в сыре», где, как она говорила, за считаные часы нарастает новая кожа, значит, что-то там есть? Соня ездила туда одна, обычно одна, без ухажеров, она говорила, что океан заменяет ей все, что она там даже поч-ти не курит. Ну а если не придется ей Себастьян, рассуждала про себя Майя, так продаст к чертям собачьим. Никому ведь теперь ничего не должна.

 

Кавардак, посреди которого она возвышалась, как Гулливер, показался ей веселым. Хочу и ворочу — вот что заставляло ее глаза улыбаться, а крашенные в шатен жидкие волосенки изображать подобие волны. Майя с наслаждением оглядывала пестрые шмоточьи потроха, вываленные из шкафов, линялые ночнушки, наволочку с лекарствами, гречку, геркулес (говорят, там такого ни за какие деньги не укупишь) — господи, еще и для этого надо сум-ку брать! Но в одну секунду настроение ее поменялось. Этот запах, — она понюхала свое вспотевшее запястье, — этот запах, какой-то он стал химический, нет? Понюхала потную ладонь. Нет, не хими-ческий, как будто пахнет огуречным рассолом или мочой, да-да, мочой, ссаниной! Ей все мерещилось последнее время, что от нее стало пахнуть мочой, она исподтишка все проверяла себя, нет ли тому повода, не рухнула ли какая-то неучтенная капля мимо туалетной бумаги, — это и есть старость, тревожно заключала она; наверное, уже и маленький диабетик где-то завелся, надо провериться, взять себя в руки, некому же будет за ней ходить. Кто старую пожалеет? После Сонькиного ухода и совсем уж ни на кого надежды нет. Раньше она знала, Соня не бросит, какая-никакая, а сердобольности в ней хоть отбавляй. Деньги есть, знаменитость, а зна-чит, определит ее, старшую свою, всю жизнь ей отдавшую вместо матери, в хороший госпиталь на Елисейских полях или где-то еще, где богатые лежат. Но нет Сони — и нет госпиталя, а только деньги и завистливые подруги. Она вспомнила подругу Нинку, как они все стриглись прямо в комнате после работы, — запирались и стригли друг друга, а за-чем на парикмахерскую тратиться, да еще и в очереди сидеть, — так Нинка донесла заведующей, мол, непорядок, тут не дом им, а работа, потом весь пол в волосьях, и заведующая сняла у нее, у Майи, премию перед Новым годом, повод нашла — и сняла. На таких разве можно положиться? Деньги попросит на себя перевести и в хоспис сдаст.

 

Майя села на стул, закурила и заплакала почти в голос. Страшно. Бардак в комнате перестал забавлять ее. Все прежнее рухнуло, нет больше опоры. Прошиб пот, она потянулась за новой сигаретой. «Утро стрелецкой казни»? — вспомнила Майя. Так она обычно говорила, входя в комнату сестры. С годами, оторвавшись от неблагополучного дома, уехав с очередным пропитым ковбоем много старше себя сначала в США, а потом в Европу, сделавшись знаменитым фотографом, Соня придумала ответ: «Утро сестрецкой казни» — так и называла свою сначала комнату, а потом и квартиру, и дом, когда Майя, приезжавшая к ней, заставала вечный «бедлам и караван-сарай».

 

Всякая дорога погружала Майю в анабиоз. Душно, жарко, нехорошо, курить нельзя, пот градом. Сначала она еще как-то пыталась отвлекать себя: тупо таращилась на толпу — через секунду уже с осуждением: корчат из себя не пойми кого, вояжируют налегке, обжимаются перед стойкой регистрации, по телефону болтают на паспортном контроле, нет уважения в людях, нет понятий. Она заходила в магазинчики, где втридорога продавался всякий вздор, вертела бутылки в руках, изредка цеплялась к продавщицам: вы сами-то бы это купили, скажите мне?! Продавщицы делали чиз и отходили, интерес к окружающему стремительно гас, и в самолете она уже почти не помнила себя.

 

Людей битком, не выйти, не вырваться. А если приступ или поперхнешься — вот так и сдыхать в этом кресле? Женщина рядом с ней напомнила ей продавщицу сельпо из Валентиновки — много лет Майя ездила к подруге на дачу варенье варить, ходили в сельпо за сахаром. Отпускала товар Милка, сучка-бегемотиха, размалеванная, грудастая, халат на ней трещал по швам, а пуговица на груди была вырвана с мясом. Майя всякий раз думала, как охаживали ее, когда магазин закрывался, грузчики или шоферня, — разило от нее за версту и портвешком, блудом всяким; и вот однажды у продавщицы этой, Милочки, день рождения случился, и какой же целый день в магазине стоял кобеляж, последний синяк нес ей цветки или конфеточки, ручку целовали, на коленку вставали. Декламировали стихи, исполняли куплеты, и каждый норовил в губы лизнуть, сальненько лапануть: красавица ты наша. Та светилась аж вся. Тошнота.

 

Майя отвернулась. Но соседка словно почуяла, потрогала ее за руку: «Вам плохо? Может, воды? Хо-тите, я позову стюардессу, у них аптечка на борту есть». Майя, не поворачиваясь, что-то прорычала в ответ. Давление бешеное, стучит в ушах, давит затылок. Попробовала уснуть. Думать о хорошем.

 

Вспомнила, как говорили в этой Валентиновке местные из окрестных деревень, пропитых уже насквозь, — так же, как и на их киевской окраине, где она родилась и выросла: громко и грубо, с особенными многозначительными недомолвками и паузами; это были даже не фразы, а почти что хрип. Лай, мол, только свой поймет. Но в Себастьяне же должны быть моряки, плыла по своим мыслям Майя, а значит, и они будут говорить с наигранной показной грубостью, везде есть простые и грубые люди, которых она не боится совсем и с которыми всегда найдет общий язык. Да и наших там много, уже снилось Майе, сойдемся, свои своих всегда поймут. Проснулась, вспомнила, что перед отъездом звонила ей Сонина подруга, всегда она жалела Соню, говорила о ней доброе, плакала очень на похоронах. Лилечка. Лилечка позвонила, сказала, что встретит ее Зухра, ираночка, убиравшаяся в квартире, что Соня относилась к ней с сердцем, что она по-русски хорошо, училась в Минске, встретит, довезет до дома, там сорок минут автобусом от Бильбао. Поможет, все покажет, первое время не оставит. Ну, пусть.

 

На Лилечку у Майи был зуб: не нравилось, видишь ли, той, что на Сониных похоронах Майя слишком большую власть забрала. Распоряжалась, командовала всеми, хоть и половину не понимала. Силой всех рассадила, говорила без умолку тосты, замечания французам делала, звала их мусье. «Ты прям в триумфе, — не удержалась под конец заплаканная Лилечка, — тебе бы полком командовать». Майя без секундного колебания оборвала ее: «А ты думала, как будет?» Сама думала всегда, глядя на этих профурсеток, одно и то же: «Боже ж ты мой! Что о себе возомнили! Такие творческие они, ой-ой-ой. Да передком всю дорогу шли, вот и весь ваш талант. Погубили Соню, споили, скололи, под мужиков клали. Связи вам нужны, выставки нужны, заказы на съемки нужны, но погибла же она не от болезни, не от несчастного случая, а от проклятых ваших турунд, задохнулась, захлебнулась рвотой. Кто за это отвечает? Вы! Вы, суки!»

 

Майя опять заплакала. Отвернулась ото всех, уткнулась носом в иллюминатор, который показался ей потным и отвратительным, как чужая подмышка. Сонечка, Сонечка, миленькая моя, родная моя кровиночка. Смотреть в окно было невозможно — слепило солнце, и на небе ни облачка, — и она закрыла глаза и плакала так, пока ненавистная соседка не тронула ее за рукав и не протянула ей стакан газировки, пролепетав что-то совсем неразборчивое. Майя машинально взяла его и пробурчала в ответ «данке», чтобы той больше и в голову не пришло лезть к ней с разговорами.

Немецкий язык она учила в школе.

 

 

X