Источник:
Материалы переданы редакцией журнала «Алтай»
Черкасов Н. М.
Избранные стихотворения
Home

МИЛАЯ РОДИНА

Милая родина - поле да речка,

сплетни сорочьи, черемухи цвет,

по вечерам на тесовом крылечке

древних старух постоянный совет.

 

В рощах березовых летняя дрема,

травы укосные тропок обочь,

из-за ограды притихшего дома

трактор глазеет в безлунную ночь.

 

Не поддающийся водопроводу,

за огородом стоит журавель.

Милая родина, ты мне, как воздух

в полдень июльский и в злую метель.

 

Только не часто мы вместе бываем.

Больше одна ты. Я тоже один.

Утро меня поднимает не лаем,

не петухами, а гудом машин.

 

Видно, не зря мне порой, как младенцу,

часто твердила покойная мать:

чтоб оценить то, что дорого сердцу,

надо однажды его потерять.

 

Я не винюсь, не вздыхаю истомно, -

модно сходить в покаяньи с ума, -

в том, что ушел я из отчего дома,

ты виновата немного сама.

Ты виновата, что утром веселым

мне рассказала (простая душа!)

то, что тропинки ведут на проселок,

ну, а проселок ведет на большак.

 

Вот и ушел я. Зачем? Неизвестно.

Маюсь и мучаюсь, словно больной.

Может, затем, чтобы новая песня

не обходила тебя стороной?!

 

Милая родина - стежки-дорожки,

в небе высоком стрижей канитель,

снова не сплю, жду - вот-вот за окошком

хрипло окликнет меня коростель.

 

НА РОДИНЕ

На родине

крушина зацвела,

от запаха ее

хмелеют сосны.

И снова

от села и до села

березы бродят

разнотравьем росным.

 

По берегам

лопочут тальники,

склонясь над неторопкою

волною.

И коростель-отшельник

у реки

непримиримо спорит

с тишиною.

 

У сельской школы,

светлой и большой,

шумит мое

вернувшееся детство.

И на душе моей

так хорошо,

как будто мир я

получил в наследство.

 

И хочется

неодолимо мне

с любым прохожим

дружески обняться...

Здесь от любви

к родимой стороне

стальное сердце

может разорваться.

 

ВСТРЕЧА С ПЕТУШИХОЙ

И вот я снова у твоих излучин

стою, повинно голову клоня.

Ты не смотри из-под заросшей кручи

с укором многолетним на меня.

Я все такой же, да и ты все та же,

течешь, волной осоку вороша.

И соловьи поют в весеннем раже

о том, что жизнь чертовски хороша.

Да, это так. Жизнь - не плохая штука.

К тому ж весна. И, как тут ни крути,

с годами проще всякая наука

и меньше бурелома на пути.

Нет, я не то... Мне не об этом надо

тебе сказать под соловьиный свист.

Я этого весеннего парада

не понимаю, как опавший лист.

Я потому его не понимаю,

что, отбуянив паводком в логу,

природа вновь вернется к первомаю,

а я вернуться в юность не смогу.

 

* * *

Безмолвный лес, опавшая листва -

все говорит об отшумевшем лете,

и кажется, что целое столетье

до майского хмельного торжества.

 

Оно придет, конечно, а пока

здесь тишина да сумрачные тени,

да безнадежно ластится река,

как женщина, повинная в измене.

 

ПЕРЕЛОМ

Разгульный

Соловьиный свист

Еще вовсю тревожит ночи,

Но первый тополиный лист

Уже небрежно позолочен.

Уже не буйствуют в лугах

Хмельными запахами травы,

Слышны все реже на прудах

Лягушек бодрые октавы.

Полуденной порой жара

Еще запаривает колки,

Но за деревней перепелки

Уже твердят, что спать пора.

 

* * *

Уронила кукушка слезу,

уронила в сосновом лесу...

 

По гнезду ли, по горькой ли доле -

я не знаю, но верю вполне:

настоящею полнилась болью

та слеза, что припомнилась мне.

Перед этим весенним разливом,

перед небом светлынь-бирюза

плач кукушки не мог быть фальшивым,

не могла быть поддельной слеза.

 

Уронила кукушка слезу,

уронила в сосновом лесу...

 

И пошло, и пошло с той поры:

лишь заплачет кукушка утрами -

зацветают густые боры

голубыми с проливом цветами.

И тогда мне становится жаль

(пусть простит мне залетная птица)

эту милую сердцу печаль,

что не сможет в словах повториться.

 

Уронила кукушка слезу,

уронила в сосновом лесу...

 

* * *

Как было скоротечно лето:

июнь, июль... и вот уже

грядущей осени приметы

видны на жизненной меже.

 

Давно ли буйствовали травы,

дышала донником жара,

и скрытный перепел лукаво

с утра твердил, что спать пора?

 

Бродили росным лугом кони,

недосягаемы бичам.

С тяжелым выплеском в затоне

резвились щуки по ночам.

 

А нынче... Вымерли покосы,

стоят, насупившись, стога,

и обмелевшие откосы

свели обские берега.

 

Заря не выглядит невестой:

не тот румянец, строже пыл.

В душе излюбленное место

восторг раздумью уступил.

* * *

Время, погоди, остановись!

Посмотри, как землю раскачало,

дай мне осознать, где глубь, где высь,

где конец всему, а где начало.

Под какой неведомой звездой

я родился ночью звездопада?

Почему хожу не бороздой,

а бетонной твердью автострады?

Почему, как ветер гулевой,

не могу никак найти приюта

даже там, где никнут головой

вербы у озерного закута?

Разве я не клялся до конца

верным быть неброскому селенью

у того тесового крыльца,

что прошито травами забвенья?

По веленью собственной судьбы,

словно потерявший тропку путник,

я под этим небом голубым

сколько не иду - все на распутьи.

 

А ведь я люблю ее до слез

землю, что всегда меня манула

болью незаласканных берез,

радостью весеннего разгула.

 

За тоску полузабытых хат,

осужденный вечною любовью,

я виновен и не виноват,

как птенец, покинувший гнездовье.

 

* * *

Околицей,

поникшею отавой

и я ходил

с двухрядкой на ремне.

Девчонки сельские

шушукались лукаво,

поочередно

улыбаясь мне.

Но я смотрел на них

беспечным взглядом,

хотя в крови

горел шальной огонь,

и ни одной из тех,

что были рядом,

не пела

потускневшая гармонь.

Глядели бабы вслед

из-под ладоней:

«Сморчок, а девок

прям не отгрести».

Садились мы

на свежие одонья

венки из поздних

васильков плести.

Такое было...

Неужели было?

Срывает ветер

золото с берез.

Душа к разгулу вешнему

остыла.

Гармонь старьевщик,

видимо, увез.

Что ж, так и жить

по этому порядку

и ныть в кулак,

что мне не повезло?

Нет, я пойду

и новую двухрядку

куплю с получки

всем чертям назло!

 

ОДА ВАГОНЧИКУ

Когда весна все проняла до почек,

мы вывели на поле трактора.

Нам домом стал обшарпанный вагончик

с плакатами, кричавшими «ура!»

 

Стоял он у болотистой низины

на фоне верб цыплячьей желтизны,

пропахший табачищем и бензином

свидетель и соратник целины.

 

Вломились мы в его нутро ватагой,

и каждый полку брал на абордаж.

Поскольку был я «шкетом» и «салагой»,

меня загнали на второй этаж.

 

Я умостился на соломе колкой

(в краю, забытом Богом, не людьми),

на потолке перед моею полкой

в глаза бросалась формула любви.

 

Щелястый, тесный, крашенный халтурой,

пригревший волчьей жадности клопов,

смотрел вагончик с дьявольским прищуром

на наших пасмурневших мужиков.

 

Мы целый век в нем, кажется, прожили,

и каждый день - как по сердцу ножом.

Он так осточертел, что мы решили:

как только отстрадуемся - сожжем.

 

И вот, когда последнюю загонку

мы чище, чем метлою, подмели,

мне бригадир сказал: «А ну, мальчонка,

по порученью общему, пали!»

 

Братва моя по странному замялась,

вагончик видя будто в первый раз,

и вот ведь закавыка - оказалось,

что спичек нет ни у кого из нас.

 

«Да ну его. - И бригадир в кабину

свою фигуру мощную внедрил. -

Пусть пауки в нем вяжут паутину», -

добавил и, помедлив... закурил.

 

Щелястый, тесный, с насекомым злющим -

где он, забытый Богом и людьми,

степной вагончик, в молодость зовущий

своей наивной формулой любви?

 

МАРИЯ

Сестре

Мария... Имя-то какое!

Произнесешь его - и вмиг

услышишь, будто над покоем

запел ликующий родник.

 

А повторишь его - другая

картина грезится вдали,

как будто осень догорает

и тихо стонут журавли.

 

Но сколько б имя ни звучало,

в нем те же звуки, та же даль,

в которых вечны два начала:

восторг и горькая печаль.

 

ПЛАЧ ПО ОБИ

Вновь опустела речная долина,

словно сироты, стоят берега.

Смотрят на Обь обреченно талины,

воды смиряет густая шуга.

 

Не торжествуют пернатые в небе,

и на земле ощущенье потерь:

будто бы из дому вывезли мебель,

выбили окна и вышибли дверь.

 

Не потому ль бестолково и шало,

чуя, что ветер упорен и лют,

волны толкутся, как те неформалы,

что защищают гражданский уют.

 

Мысли и время проносятся мимо,

но - вот беда! - не могу я постичь,

что же влечет меня неодолимо

в это бездомье, в заречную дичь?

 

И возникает такая догадка,

(в ней убеждать я не стану других):

мы посещаем больных для порядка

чаще, чем прежде - при здравии их.

 

Как же нам быть в этом мире тревожном?

Что же нам делать, не поздно пока?

Обь же больна - если не безнадежно,

то уж хронически наверняка.

 

Может, на шею увесистый камень?

И, не боясь той незримой черты,

броситься в реку с обрыва, покамест

есть в ней глубины, где воды чисты.