СТАРЫЕ КВАРТАЛЫ БАРНАУЛА
О, эти старые кварталы,
дома, готовые на слом,
они, как тусклые бокалы,
столетним полные
вином.
И так ли, нет, а может статься,
в приземистой избушке той
демидовские рудознатцы
зимой вставали на постой.
А позже там пером гусиным,
творил мужик мастеровой
чертеж невиданной машины,
своей машины огневой…
Наискосок в каморке тесной,
грустна, протяжно-широка,
еще живет запевка-песня
сибирской ковки варнака.
А здесь, под сенью самовара,
в вечерней сытости, в тиши,
подсчитывал купчина старый
свои лихие барыши.
И доносился вон оттуда
пропойц неутомимый рев,
треск оплеух и звон посуды –
шумел-гудел кабак
царев.
И не за той ли занавеской
до поздней ночи, при свечах,
сидел опальный Достоевский
у друга старого в гостях?
УЛИЦА ДЕТСТВА
Наша улица Анатолия,
ты была далеко слышна,
ты была страна волейболия
и футбольная сторона.
Деревянные низкие домики,
да листвы тополиной родник,
эти домики, словно томики
в раннем детстве прочитанных книг.
Эта улица книжной полкою,
нет, не кинутой
в забытье,
только вот – не припомню сколько,
все мне было не до нее.
Жизнь учила меня, утюжила
и в другие края звала.
И, волнуясь, вдруг обнаружил я –
эта улица все ждала.
Поднимались кварталы праздником,
постаревшей ей не родня,
а она стояла заказником,
золотую давность храня.
Я не знаю, что с нами сталось бы,
если б где-то, пусть далеки,
нас не ждали до самой старости
эти тихие уголки.
Если б наши дороги дальние,
и кривить и прямить устав,
не вели бы в исповедальные,
в изначальные те места.
ДЕМИДОВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Ее называли длинно –
писарь с лобиком низким
вывел пером гусиным:
«Площадь для обелиска».
Позже звалась «Конюшенной»,
теперь зовут «Пионерской»,
все это было приглушено
иною мудростью дерзкой:
народ, что немало видывал,
битый и неприкаянный,
дал ей имя Демидова,
и словно оно припаяно.
С казенной не знаясь
метою,
и этим, наверно, грея,
почти полтора столетия
живет оно, не старея.
Видно, в счастье и горе,
в дни родные и крутые
люди помнят историю –
так повелось в России
НА АЛТАЕ
Я прожил здесь не годы, а века,
и ясно помню – яростным бураном
бушуют меднолицые войска
великого кагана Чингисхана.
Припоминаю всадников других,
летящих лошадей крутые выи.
Какой напал на них недобрый стих,
куда неслись татары черневые?
Я видел здесь джунгарского
царя,
немирного царя Галдэн-Церэна,
седым орлом над степью воспаря,
он проезжал суровый и надменный.
В артели олонецких
мастеров
я весь сезон проробил,
аж до снега,
тогда копали здесь защитный ров
и крепость ставили для оберега.
И обжигали груды кирпича,
и возводили мощные плавильни.
Из тех печей, богатством клокоча,
бежал ручей, серебряный, обильный.
В те времена я видел колдуна,
говаривали: он словил
жар-птицу
и посадил в машину. И она
веками будет на людей трудиться.
Я видел офицеров Колчака
и пикарей
мужицкого Главкома.
Я прожил здесь не года, а века,
в родных местах мне многое знакомо.
СОБОР В БАРНАУЛЕ
Я помню собор в Барнауле –
багровая туча прошла,
и словно бы к солнцу прильнули
крутые его купола.
И в синем просторе блестели
его золотые кресты,
но мы понимать не умели
летящей его красоты.
И весь устремлен в поднебесье,
как будто к полету готов,
он символом был мракобесья
по меркам тридцатых годов.
За это с размахом немалым,
довольные очень собой,
мы рвали собор аммоналом,
ломали ломами собор.
Мы были не люди, а масса,
и в этот вписались оскал
ребята из нашего класса,
конечно, и я не отстал.
Работали мы иступленно,
рубили, крушили сплеча,
а рядом, у древней иконы,
горела, мерцала свеча.
|
ТОПОЛЯ
Я иду по проспекту Ленина,
улиц плещутся рукава,
под ногами резными тенями
отпечатывается листва.
Входят в силу деревья, кряжатся
по законам своим лесным.
Каждый тополь мне братом кажется,
мы ведь выросли вместе с ним.
Были стройными, были гибкими,
раздались теперь в ширину,
и грустя, и подчас улыбками
вспоминаем свою весну.
Вспоминаем и ту далекую,
что как будто еще вчера,
торопливо, походкой легкою
проходила по вечерам.
Я молчал бы, как изваяние,
ни за что не найдя слова,
если б мне их тогда шуршанием
не подсказывала листва.
Юность! Ты нам была отвешена
на аптекарских, что ль, весах?
Где-то выли сирены бешено,
бомбовоз чертил небеса.
На вокзал наши роты топали,
и в предутренние часы
нас в слезах провожали тополи,
все в слезах – не в каплях росы.
…Пышной липой, тугими вязами
нас чужая звала земля.
Не забыли нигде ни разу мы
наши верные тополя.
Я иду по проспекту Ленина,
тополя в зеленом огне
этой, солнце впитавшей зеленью,
словно путь открывают мне.
У БАРНАУЛЬСКОГО МЕМОРИАЛА
Я трепетно читаю имена.
Вот сверстники. Я здесь встречаюсь с
ними.
Война, война, оставила она
моих годков навечно молодыми.
Кто был на ней, на той войне большой,
тот знает – пусть не писано в уставах –
как часто гибли чистые
душой,
как в самых
лучших целил град кровавый.
Ведь лучшие
извечно рвутся в бой,
и под огнем стоят, как будто кряжи,
готовые принять любую
боль,
плечо подставить под любую тяжесть.
Вокруг сверканье Вечного огня,
волнует ветер золотое пламя,
колышет, рвет… Пусть
будет у меня
о прошлом так же беспокойна память.
Пусть будоражит, воскрешает пусть
дороги, переправы, пепелища.
Пусть не щадит, пускай наводит грусть,
но делает отзывчивее, чище.
Пускай хранит окопные черты
святого братства – нашего богатства
и ограждает пусть от пустоты
и прочего душевного балласта.
…Я трепетно читаю имена,
вот сверстники. Я здесь встречаюсь с
ними.
Война, война! Оставила она
моих годков навечно молодыми.
ОБЬ-РЕКА
Много дорогого в Барнауле,
но дороже нет наверняка,
чем в жару, в июне, да в июле
наша Обь – великая река.
Мы тебя любили с малолетства,
Обь-река, что светлая текла,
научились мы в тебя глядеться,
а потом смотрелись в зеркала.
И на нашей улице Олонской,
что там ребятишки – старики,
неизменно верили, что солнце
по утрам выходит из реки.
А под вечер, уходя на запад,
на ночь где-то прячется на дне.
Обь-река, я помню даже запах
на родной приречной стороне.
Запах детства – аромат живицы,
на воде настоянной хвои.
Обь-река со щедростью царицы
раздавала нам дары свои.
Гордые – на удилище связки, -
помню возвращались мы
с реки,
и сверкали щуки и подъязки,
окуньки, стерлядки, чебаки.
И не зря про нас ходила слава,
что на речке нас не победить,
мы сначала научились плавать,
много позже – по земле ходить.
ИЗ ВСТУПЛЕНИЯ К ПОВЕСТИ В СТИХАХ
«СОЛДАТСКИЙ СЫН»
У нас в горах чудес немало –
один поэт приметить смог
на розовых рогах марала
витой серебряный дымок.
И яростно, глумливо буен,
звеня, визжа и хохоча,
в тайге летал священный бубен,
людей пугая по ночам.
И слушал повести шаманьи
путеец с черной бородой,
и сам я красные туманы
в распадках видел под водой.
Но все же, горожанин истый,
могу сказать: в былые дни
имели чудеса прописку
не только в камне, да в черни.
Идет обоз по чернотропу,
идет обоз за возом воз.
- Далеко мужики?
- В Европу.
Идет обоз под скрип колес.
Зачем ему в такие
дали?
Капризы барнаульских
дам –
белье стирать, белье крахмалить
везут в Париж и в Амстердам…
Мой город на краю России –
далек от центров и
столиц,
он знал во времена былые
немало былей-небылиц.
И мне седому старожилу
запала в душу не одна,
и я веду, иным не в жилу,
рассказ про эти времена…
И недалеким, однобоким
слыву меж первых знатоков –
подумаешь, беглец Сорока,
ну в ковш нырнул,
ну был таков.
Еще мужик словил
жар-птицу,
свою удачу в небесах,
заставил на людей трудиться…
О том ли надобно писать!
Все верно, только сердцу близко
старинных былей волшебство,
времен далеких обелиски,
они крепят веков родство.
|