СОДЕРЖАНИЕ:
«В начале было Слово...» (От Иоанна 1:1) ГЛАВА
ПЕРВАЯ ПЕТУШИНОЕ УТРО
-
Лелька, вставай!.. Ну же, хрен седой!.. Петухи глотки надорвали, охрипли от
ора, а он... - Артур-Артем сдергивает застиранное покрывало и выливает на меня
почти ушат воды. Вода
ключевая до ломоты, Артур-Артем умело льет ее на мое заспанное тело - я
оказываюсь в луже. -
Артем, паскудник!.. - вскрикиваю я и весь мокрый
выпрыгиваю в окно, падаю в палисаднике на созревшую, жесткую, как проволока,
мураву. Вдогонку мне, в открытое окно летит молодой, рассыпчатый смех. Я
вскакиваю с яростным намерением чем-нибудь отомстить Артуру-Артему и останавливаюсь
как вкопанный: меня оглушает петушиный крик. На
прясле, на добрый десяток метров, расселись молодые петухи; петушата
пестрые, как стеклышки в калейдоскопе, и тянут шеи в своем первом в жизни
крике. Одни хрипло захлебываются сразу, срывают песни на слишком
высокой для их глотки ноте, ошалело крутят головами с выпученными, красными
зрачками, потом, закрыв глаза, начинают снова, отчаянно, дерзко и бесшабашно;
другие вытягивают гамму до конца, тоже хрипло, но отважно, и гордо посматривают
по сторонам - не то подбадривают менее удачливых соседей, не то высокомерно
похохатывают над ними, - так уморительны их рожицы. Гребешки их, еще не
обретшие величавости, налились тем не менее пурпурной
кровью и будто растеклись по голове. По одному, по нескольку - а всего петушат с десяток, не меньше, - враз
они поют гимн новому дню: утро уже расцвело, впереди день. Во
главе этой петушиной капеллы, близко ко мне, сидит старый, поживший и попевший свое всласть радужно-пестрый петух. Он молчит; молчит и
слушает, склоняя голову то в одну, то в другую сторону; изредка слышится его ко-ко: он доволен, видно по всему, и ему вовсе не хочется
нарушить хор своего выводка, только исклеванный во множестве драк, увесистый
гребень упал на сторону рубиновым сколком - не ограненным, рваным. Другой
взрослый петух, невзрачно рябой, но с богатым хвостом, явно помоложе
патриарха, восседающего на жердине, ходит вдоль прясла и, задрав голову,
коротко вскрикивает - будто дирижер или репетитор. -
Здорово, да? - Артур-Артем стоит рядом, и я вижу, он восхищен не меньше моего.
- Это Степана Щелчка. А вон те три - мои... -
Здорово! - соглашаюсь я, не зная, что добавить. Впрочем, надо ли? -
Хрен ее знает, что за сила в этом петушином крике?! - сокрушенно сознается
Артур-Артем. - Слышу почти каждое утро, а... ну как бы это?.. скребет по душе,
и не хрена понять не могу. Меня
немного коробит это «хрен-не хрена», но потом я
понимаю, что крепче выражения в арсенале Артура-Артема нет и
успокаиваюсь. - В общем-то так оно и есть: петушиный крик - загадка, - отвечаю
я. - Особенно вот эти вот, третьи петухи. Я читал где-то, ученые так смороковали и объясняют: первые петухи поют в два часа по
полуночи. В народе говорят еще: первые петухи воров будят. Вторые поют, когда
звезда Антарес всходит. Так ученые увязали... - Уч-ченые, - пренебрежительно сплевывает Артур-Артем,
перебивая меня. - А если небо в тучах или дождь хлещет? -
Природу не обманешь, - улыбаюсь я и тычу Артура-Артема в бок, не сильно и не
зло. - Маленький, что ли, не понимаешь, - звезды всегда на своем месте, и за
тучами, и за дождем. Природа! А вот третьих петухов, то есть
почему и когда поют петухи в третий раз, ученые понять не могут. Артур-Артем
снова рассыпает молодой смех: смех парня действительно рассыпается, как спелые
горошины, - дробно и часто. - Да
не понять, а прилепить ни к чему не могут! Ученые!.. В этой в общем-то бестолковой болтовне мы совсем забыли о
петухах, и когда я вскидываю голову, капелла, по сути, уже распалась: патриарх
гордо вышагивает по двору, другой, капельмейстер, шествуя чуть в стороне,
что-то выкококивает, вроде держит отчет или
оправдывается; патриарх, изредка взглядывая на него, машет головой, а молодняк
разбрелся по двору. -
Ладно, пошли завтракать, чай напрел, - говорит Артур-Артем. -
Пошли, - соглашаюсь я и про себя добавляю: а там... пять верст
все-таки топать. Чай
действительно напрел: он черен, как деготь, и, кажется мне, тянучий,
как жевательная резинка. Мы сидим на крылечке, шатком и облезлом, между нами, в
эмалированной чашке, горка вяленой сорожки.
Артур-Артем наливает в чайные чашки по полдюжины глотков, не больше; я и сам
знаю - чифира много не выпьешь. Я
пью мелкими глотками горячий чифир, заедаю сорожкой. Рыба провялена добротно, чистится легко, и мякоть
со спинки отдирается ровными полосками. -
Почти юкола, - говорю я, сосредоточенно разжевывая просоленное, чуть с
горчинкой рыбье мясо. Артур-Артем
завтракает молча, если подобное чаепитие можно назвать завтраком. Впрочем, я
знаю, привычку чифирить Артур-Артем принес из «зоны».
Сам же я могу обойтись без завтрака и «деготь» пью потому только, чтобы не
обидеть крестника. Артур-Артем добавил себе еще глоток «на запивку», хмыкнул,
глянув на меня: - Не
косороться. Потом спасибо скажешь. Пошли, что ли?.. Я взахлеб, одним глотком
допиваю чифир и невольно морщусь: поостывший чай все связал во рту. -
Пополощи холодной, - советует Артур-Артем и сует в карманы пиджака горсть сорожки. Бодрящую
силу чифира я почувствовал уже за околицей: напрочь слетела сонная одурь, вернее, ее остатки, голова
легкая и ясная, только сердце выстукивает чуть учащеннее. Под
ноги мне выкатывается болонка, белая, как клубок гусиного пуха. Болонка
взвизгивает, вполне возможно, от испуга, а вернее всего - от блошиных укусов:
блохи, видно, едят бедную псинку поедом,
она падает на землю, яростно трясет головой, отчаянно чешется и немилосердно
кусает себя. -
Где-то здесь Аделаида Аристарховна, - говорит Артур-Артем. - Ага, слышишь?!. Трескучий
старушечий голос жалостливо зовет: -
Дружок!.. Дружок, где ты, дурашка?!.. Из-за
лохматого куста шиповника выплывает божий одуванчик - сухонькая, маленькая
старушка, испуганно-суетливая и вместе с тем - решительная; желтый пергамент
кожи на лице ее порозовел от быстрой ходьбы и утренней свежести, хрящеватый
нос, большой на усохшем лице, шевелится, будто вынюхивает след, выцветшие серые
глаза близоруко шарят по траве. -
Дружок!.. - захлебывается божий одуванчик. -
Здесь он, Аделаида Аристарховна. - Артур-Артем берет болонку на руки. - Блохи
одолели? -
Ах, спасибо!.. Блохи, блохи покоя не дают бедняжке, да!.. Здравствуйте!..
Здравствуйте!.. - старушка прижимает к ситцевой груди Дружка, кивает головой
мне, моему крестнику. - Да, блохи... ума не приложу, как быть. Бедное,
бессловесное, безрукое животное!.. Спасибо Степану Гавриловичу, посоветовал в
полынном отваре искупать. Говорит, обязательно поможет... -
Обязательно поможет, - вполне серьезно говорит Артур-Артем. -
Спасибо, спасибо!.. Сейчас самой спелой нарежу, - божий одуванчик исчезает,
теряется в зарослях лебеды и полыни. -
Что за чудо? - спрашиваю я, едва сдерживая смех, ошарашенный
неудержимым потоком старушечьего бреда. -
Аделаида... учительницей была по истории. Лет пять не работает, а то все в
школе пропадала... Никто не помнит, был ли муж, семья... с кошками всегда да с
болонками. - М-да... - отрешенно заключаю я. -
Планида, говорит дядь Степан, - Артур-Артем смотрит вдаль, спрашивает вдруг, - напрямки, через березняк двинем? Я
пожимаю плечами: -
Если можно, прямо... -
Тогда разувайся. Там в двух местах болотины. -
Но... -
Твое дело, - Артур-Артем снимает туфли, носки, сует обувь в куст черемухи,
закатывает штанины. -
Но... на кладбище ж идем?!.. - А
что, на кладбище босиком нельзя? Не голые же... Я
соглашаюсь с крестником: в конце концов парень прав -
не голые ж! Поначалу
ногам колко наступать на вызревшую, умирающую траву. Но чувство боязни,
осторожности проходит само собой - вот он, березняк, березовая роща! Я на
мгновение столбенею - в глазах рябит, им больно от потока белизны, хлынувшей на
меня. Я протираю глаза и робко вступаю в это белоствольное царство. Артур-Артем
неторопко, уверенно идет впереди, может быть, парень
понимает мое состояние и не хочет мешать мне, видит мое смущение, оторопелость. Я
действительно оторопел, шарю глазами по стволам и понимаю, почему рябит в
глазах и слепит: только у молодых березок стволы сплошь белые, лишь кое-где, на
месте отмерших веток, коричневеют пятна; взрослые же, старые березы вдоль и поперек изрезаны темными
морщинами, особенно от комля - здесь жизнь их спокойна, размеренна, выше, к
кроне, - та же белизна сплошным потоком, и ручейками стекает в нее тяжелая
зелень листвы; недалекая осень пометила уже целые пряди, и в бессолнечном еще
утре золото листьев кажется тяжелым и тусклым. Но
вот полыхнуло, и я снова невольно вздрагиваю: это осинка, забредшая в березняк,
уже вся объята пламенем осени; ее всегда пугливые листья трепещут и сейчас,
совсем в безветрие, и самые, видимо, пугливые срываются и, замерев на
мгновение, обреченно падают на землю - навсегда. Я,
как мальчишка, с затаенным страхом и ожиданием какого-то волшебства, что ли,
наступаю на пылающую кучку и... ощущаю холод умершей плоти; и пугаюсь этого.
Что-то вроде тихой досады берет меня: ждал обжечься, но все мертвое - холодно.
Я перешагиваю мертвый огонь и прислоняюсь к березке: ее живая белизна теплая. Я
глубоко, облегченно вздыхаю и поднимаю голову. Где же Артур-Артем? Не хватает
еще того, чтобы крестник видел мои метания! Он
сидит на березе. Нет, парню не пришлось забираться на сук - видимо, в самом
начале своей жизни березка была чем-то придавлена, надломлена, и ствол
намеревался расти параллельно земле: но сила природы сделала свое, и ствол
снова потянулся вверх, а то, что успело вырасти над землей, стало лавочкой, что
ли, седлом ли. Сидеть было удобно, Артур-Артем курит, привалившись к стволу.
Он, конечно, все видит и понимает, но, щадя мое самолюбие и возраст,
спрашивает: -
Грибы, что ли, нашел? Сейчас их до хрена должно быть. Если хочешь, на обратном
пути пособираем, я местечки знаю. - Во
что собирать-то? - я отрешенно смотрю по сторонам, вроде действительно высматриваю
грибы. -
Свитер снимешь. -
Можно, - соглашаюсь я. - Ну
и лады, - Артур-Артем поднимается, говорит строго, - теперь держись за мной
четко, сейчас первая болотинка будет. Утонуть не
утонешь, но хлебнуть киселя можно запросто. Я
решительно шагаю за крестником. ГЛАВА
ВТОРАЯ ОБИТЕЛЬ ПОКИНУВШИХ
На
суглинистом взгорочке, среди берез, рябин и акаций,
кладбище, куда мы с Артуром-Артемом приходим вместе с восходом солнца. Оно не
большое, это сельское кладбище, и старое: поумирали в
округе деревушки и поселки, хоронят на нем теперь покойников из Березовой Рощи,
откуда мы пришли, да из той вон... Тьфу, ты, Господи, и назвать-то не знаешь
как теперь! Раньше был колхоз «Заря коммунизма», поселок - просто Заря; теперь
КТ - крестьянское товарищество «Моя земля». Чья - моя? В общем, их земля - вон
она, в версте от кладбища. Тихое
августовское утро, покойно, чуть лениво. Только сороки, и пуще всего молодые -
они еще вовсе угловаты и невылинявшие, с желта - подняли трескотню и колготятся; вороны же вроде не
замечают нас: они сытые с полей и потому добродушны, ленивы. Артур-Артем
уверенно идет среди могил: оградки деревянные и металлические, облезлые и
свежеокрашенные, деревянные кресты, жестяные звездочки, мраморные плиты,
покосившиеся и монументальные - все одинаково говорят об одном: здесь обитель
покинувших этот бренный мир, нас. -
Вот!.. - говорит Артур-Артем, навалившись грудью на покрашенную небесно-голубой
краской деревянную оградку. Калитка
отворена: я вхожу. Простой
деревянный крест покрашен той же небесно-голубой краской; между поперечными,
горизонтальными перекладинами приделана фотография на эмали; по краю эллипса
золотыми буквами: «Стороженко Антонина Андреевна. 1940-1990 гг.» Ее нет уже пять лет. Мне до пятидесяти еще месяц. -
Здравствуй, Тоня... Антонина Андреевна! - говорю я тихо, внятно; и захлебываюсь
словами. -
Здравствуй, мам Тонь!.. - Артур-Артем стоит рядом и яростно трет подбородок. Мы
молчим, может быть, пять минут, может быть, полчаса; мы не помним времени; она
забыла его навсегда. Могилка
прибрана; цветут маргаритки и светло-фиолетовые флоксы. Я удивляюсь: додумался
же кто-то посадить именно эти цветы - они цветут долго, нет нужды подсаживать
их каждый год. Артур-Артем
перехватывает мой взгляд, смущенно улыбается: - Эт теть Мань надоумила. Я хотел, какие
поярче. А потом понял: зачем она, пестрота? Оградку вот тоже... Степан металлическую сварганить собрался. А зачем железо на
кладбище? Покойнику должно быть легко. -
Да, человеку должно быть легко. Я
проглатываю подступивший к горлу комок, - это не сантименты, это обида:
появилась нужда, я вспомнил об этой женщине, заторопился, а выходит - опоздал;
опоздал на целых пять лет. -
Садись, лелька, - Артур-Артем тянет меня за рукав. -
Садись, помянем мам Тоню. Я
сажусь рядом с крестником на низенькую, не замеченную мною сразу лавочку.
Артур-Артем протирает носовым платком стакан; протерев до блеска, сует мне в
руки. -
Держи!.. На
лавочку он кладет сорожку, из внутреннего кармана
пиджака достает плоскую склянку, - в таких теперь
продают заграничные коньяки и бальзамы. Я чертыхнулся про себя: парень вот
сообразил, а я-то?!. -
Давай помаленьку... -
Прости, Антонина Андреевна!.. Я
выпиваю водку и не чувствую ее вкуса; все та же обида гнетет меня, я безотчетно
грызу сорожку. -
Тяжело ей было?.. Артур-Артем
понимает, о чем я спрашиваю. Он закуривает, затягивается несколько раз,
отвечает: - Ей
не было легко... ни в жизни, ни умирать... Цирроз печени, поживи-ка с этим. А
тут я еще - подарочек!.. Я
вижу, крестник искренен, и уничижение его правдишное.
И не останавливаю парня: не нужны ему эти обязательные, по сути ничего не
значащие, провокационные сочувствия и противоречия. Он знает себя лучше и его
право говорить о себе то, что находит нужным; он не рисуется и
в общем-то не клянет себя, он просто откровенен. -
Ладно, теперь об этом поздно... - Артур-Артем выливает остатки водки в стакан,
подает мне. - Выпей... Она, между прочим, помнила тебя. -
Давай пополам. Что я один?.. -
Нет. Я сказал ей - больше стопки никогда не выпью. Она поверила. Пей!.. - И
что, все эти годы?.. -
Да. Уже десять лет я ни разу не был пьяным. Беру стопку, говорю - последняя. И все. -
Молодец! - искренне вырывается у меня. Артур-Артем
верит в мою искренность, и все же хмыкает иронично: -
Молодец среди овец... Слово сдержать не трудно. Мне - не трудно, потому что я
всегда знаю, кому дал это слово. Мам Тоня... она одна помнила обо мне. Ты же
сына ее, Сережку, знал? -
Да. И как погиб, знаю... помню. Тащил его бык с километр. Кусок мяса был...
Кошмар! - А
я бычка того помню до сих пор. И налыга хранится. Мам
Тоня сюда ее привезла. Придем, покажу. -
Хранила, значит душой стойкая была. -
Душой!.. - Артур-Артем болезненно сморщился, потер грудь. -
Что с тобой? -
А... так, пройдет. На малолетке еще грудянку отбили, щемит иногда. - Артур-Артем делает два-три
глубоких вздоха, шевелит плечами. - Я одно до сих пор понять не могу: кто я
был... для нее? -
?.. - Ну
да, то ли сын, то ли племянник?! Ведь маманька моя с дядей Колей... с мужем ее сбежала! -
Знаю. Я, Артем, больше знаю... -
Артур я! Артур Семенович Новокшанов!.. А она -
Стороженко... -
Подожди, не кипятись... - Да
не кипятюсь я!.. Мне бы встретить их - и эту фря, и фрайера того... Им вот обоим здесь
место! -
Это ты зря. Так нельзя Ар...тур. -
Можно!.. Они ж все ее за полоумную считали. Тонька -
тронутая!.. Всем бы быть такими тронутыми. Гады!..
Одни Щелчковы, может, и понимали ее. -
Что, она совсем... плохая была? -
Нормальная была! Нормальней многих. В городе, что ли, нет таких? - В
городе... Там всякие... -
Вот!.. И со мной она была всегда откровенна, как с родным сыном. Понимаешь, лельк, я как-то сразу... почуял, что ли, что у нее, с
ней... я на месте. Почуял и успокоился. Изнутри что-то подсказывало: пропаду я
без нее... а она без меня. И вот - держались друг за друга. Не уберег... -
Болезнь... Твоя-то какая вина? -
Большая. Главная! В онкодиспансер надо было...
настоять, силой увезти! -
Что теперь казниться?.. -
Вот именно. Не обреченность, не безысходность, а простое чувство обиды и
сожаления слышу я в словах, во вздохе Артура-Артема; он прекрасно понимает, что
болезнь Антонины Андреевны была запущенной, и за год, за два года до смерти -
именно в это время болезнь обострилась - стала явной, ей уже едва ли помогли бы
врачи, цирроз доедал остатки печени. Вот
так вот распорядилась судьба в этой семье: младшая сестра Наталья, бросив
пятилетнего Артура и заболевшего мужа Семена, убежала с Николаем, мужем
старшей, куда-то на Север. Это случилось лет двадцать назад, даже чуть больше,
по весне. А летом того же года погиб единственный ребенок Антонины: восьмилетний
Сережка вел с луга полугодовалого бычка; что взбрело в голову скотине - Бог
знает: испугался ли с чего, просто ли бзыканул?
Рванул и понес!.. Веревка захлестнулась на руке мальчишки, он упал, и бычок
тащил его до деревни с километр, не меньше. Тащил по задворкам, где обычно
набросано разного хлама, железного тоже... Месиво от ребенка осталось. Даже
сейчас вспоминать об этом жутко. Тоня
прожила в деревне года три, все Николая поджидала. И он действительно явился.
Явился, как объявил всем, за мальчишками - за Сережкой и за Артуром: там, на
Севере, у них шикарная жизнь, они с Натальей обеспечат мальчишкам достойное
воспитание, не то что здесь, в задрипанной деревне.
Узнав о том, что Сережа погиб, он до полусмерти избил Тоню, не вспомнил об
Артуре, снова канул и теперь навсегда. Больше ни о нем, ни о Наталье не было ни
слуху, ни духу. Тоня
через полгода поднялась на ноги и уехала сюда, в Березовую Рощу. Артур остался
с больным отцом, с Семеном Новокшановым, и с его
теткой. Болезнь
накатывала на Семена периодами - в год, в полтора года
раз он по месяцу отлеживался в психбольнице, возвращался в деревню и ворочал,
как всегда, в телятнике навоз, сено, солому. В
пятнадцать лет Артура посадили. Я в то время уже не жил в деревне, и, к стыду
своему, толком не знаю, за что и как отмерили мальчишке три года - не то за
драку, не то за бандитское нападение. Приходится сознаться, что и вспоминал я о
нем редко, как, впрочем, и о Тоне, и о Наталье - значились мы дальней, в
третьем колене, родней. Был
момент, когда я мог пусть не повлиять на судьбу мальчишки, но как-то помочь ему
- это его крестины. Приехала Семенова тетка Нюра,
разыскала меня в городе и упросила быть крестным отцом Артура. Я согласился.
При крещении, помню, имени Артура в святцах не нашлось, и мальчишку окрестили в
Артема. На этом я посчитал свои обязанности исчерпанными; и снова скажу: к
стыду своему, почти что про него забыл. И Бог не
помог, не защитил мальчишку. Но о
мальчишке всегда помнила Тоня. Артур подолгу гостил у нее. И как-то незаметно
для себя стал называть ее мамой Тоней. -
Матерью она была, - говорю я. -
Выходит, так, - соглашается Артур-Артем. - Да, она всегда помнила обо мне. И
до... суда еще хотела забрать меня к себе насовсем.
Отцу становилось все хуже и хуже, - Артур-Артем курит взахлеб,
жадно - тоже привычка с «зоны», - пряча сигарету в кулаке. - А
сейчас? - спрашиваю я, освободившись от налетевших нелегких воспоминаний. -
Что - сейчас? -
Отец как?.. Давно видел его? -
Что отец?.. Ему совсем хреново, уже никого не узнает.
Баб Нюра жива была, отпускали иногда к ней. А
сейчас... Артур-Артем
замолкает, и теперь в его голосе сквозит горькая, даже отчаянная обреченность: ни-ко-го! Мы
молчим; курим и молчим. Меня, может быть, давит, гнетет стыд. Может быть... Но
еще больший стыд - не сказать об этом. -
Ты, Артемка, прости меня, - мне не трудно произнести эту фразу, мне страшно
произнести ее. Но
крестник мой - действительно настоящий мужик. Он кладет свою руку мне на плечо,
чуть сдавливает его жилистыми, крепкими пальцами. -
Ладно, лелька, все путем. А на то, что было, я хрен
положил. Вот взяла меня мама Тоня к себе, не испугалась зэка, и я будто снова
родился. Кем я здесь стал?.. А ни кем! Зачем быть кем-то? Я - есть я. Им и
буду. Так что, все путем!.. Спасибо тебе, что приехал. Ах
ты, мальчишеская непосредственность, ты можешь вознести и убить! -
Тебе спасибо, что принял, признал. -
Ну, давай еще поплачемся! - Артур-Артем резко встает с лавочки, выходит за
оградку. -Пошли, грибов дорогой пособираем.
Теть Маня жареху сварганит. ГЛАВА
ТРЕТЬЯ СТОЯЩИЕ ЛЮДИ
-
Лелька, поберегись! - Артур-Артем толкает меня в сторону, сам отскакивает в другую. Серединой улицы, изготовив рогатую башку к бою, проносится козел, рыже-серый, лохматый,
могучий. Не встретив сопротивления врага или просто не обнаружив объекта
нападения, то есть нас, козел резко останавливается, гордо вскидывает голову,
яростно трясет бородой и угрожающе тянет свое бе-е-ке!.. Я с
нескрываемым интересом и оторопело смотрю на козла и не вижу ни в морде, ни в глазах его агрессивности, скорее - разочарование
и подлинно козлиное упрямство: человек перехитрил, а козлу очень хотелось
врезать под зад, видимо, это его любимое, повседневное занятие. Козел вылупил глаза и шарит по сторонам, ищет ускользнувшую,
непонятно как, мишень. Наконец козел замечает меня, трясет рогатой башкой и,
прокричав свое воинственное: «Иду на вы!», изготовился
к нападению. Я,
будто завороженный, не двигаюсь с места и не слышу, как выпадают из рук туфли,
- мы так и протопали туда и обратно босиком. Увесистый
комок ссохшейся земли гулко бьет козла по боку. Недоуменно бякнув,
козел смешно и проворно прыгает и тут же уносится вскачь вдоль улицы. -
Это Степана Щелчкова, Чемор,
- Артур-Артем подхватывает свою рубашку-ковбойку, наполненную грибами. - Чемор?.. Что это? - я ничего не понимаю. - А
хрен знает! Чемор, и все. Пошли!.. Я
разочарованно смотрю вслед умчавшемуся козлу. -
Интересный экземпляр, - говорю я. Артур-Артем раскатывает всегдашний свой смех. -
Любимое занятие этого экземпляра - поддеть кого-нибудь под зад! Уж до милиции
дело доходило, ликвидировать грозились. А народ, он ведь баламут: чуть подденет
кого - базлают. А без Чемора
никуда, он один на всю Березовую. Мода пошла на коз, вот Чемор
и ходит огуливает, как султан в гареме. -
Что-то не видно коз, - недоверчиво говорю я. -
Они во дворах, так надежней. -
Что, воруют? - Не
то слово, - Артур-Артем улыбается невесело. - Прут все подряд. Не свои,
конечно. Березовая наша, как проезжий двор. Городские
всякие в лес дуром прут. Жрать-то всем охота. Ну, и
прихватывают попутно. - Ты
что, серьезно? - я никак не могу поверить услышанному. - А
что, у вас не так? - Артур-Артем насмешливо смотрит на меня. И я
молча соглашаюсь с крестником: действительно, пришло время какого-то ужасного
разгула, и понять это никак невозможно. - Н-да... - только и нахожу я что
ответить. - Я
занесу грибы теть Мане. Пока умываемся, она поджарит. - Артур-Артем
направляется через улицу наискосок от своего дома. -
Может, сами?.. - говорю я. -
Ну, сами!.. Теть Маня приготовит - ложку проглотишь! - Артур-Артем аппетитно причмокивает
губами. - Нет, лучше ее никто грибы жарить не умеет. Ну и... познакомишься. Они
стоящие люди. Я
сижу на крылечке, вытянув устало гудящие ноги, курю,
поджидаю крестника. И что-то далекое, почти забытое, чистое, светлогрустное наплывает на меня. Я не могу толком понять,
что это, - мне просто хорошо. Грусть - с могилки Тони; из разговора с
крестником мне многое открылось. И, может быть, светлое
и чистое тоже оттуда?! Стоящие люди... Господи, я уже и не помню, когда эти
простые слова произносились так буднично и душевно; так человечно, в конце
концов. И хорошо мне от того, что я встретил, нашел этих
людей, - они, слава Богу, сохранили еще изначальное понятие цены, что ли: не
«лимонами» измеряют, а душой. В
общем-то, я не замечал в себе склонности к сентиментальности, и мелодрамы не в
моем вкусе. Но, видимо, приходит однажды время, и душа, все нутро восстает
против сухого прагматизма, устает от бессмысленной погони за тем нечто, чего
так хочется. А чего - толком никто не скажет: не знает, не хочет сознаться,
боится. Я тоже не знаю, не хочу, боюсь. А
парень не боится сказать, - он знает: рядом с ним живут стоящие люди. Все
просто, все на своих местах. И они, люди эти, на своем месте. -
Уснул, что ли?.. - Артур-Артем садится ступенькой ниже; я не слышу, как он
подошел. -
Нет, Артем, мне просто... хорошо. -
Да, у нас хорошо, это точно. Пока еще светло от берез и воздух чистый с лугов. - И
люди стоящие. -
Люди... У нас в основном... - Артур-Артем не договаривает, как-то мечтательно
молчит, глядит вприщур куда-то в свое,
и тихая улыбка трогает его губы. - Я тебя познакомлю с одним человеком... -
Тоже стоящий? - спрашиваю я на полном серьезе. -
Самый стоящий, - тем же отвечает Артур-Артем. - А сейчас - умываться, обедать
пойдем. Умытый
и причесанный, я неловко топчусь посреди небольшой кухоньки - меня смущает
вопрос: взять ли с собой спиртное? В моем небогатом запасе есть бутылка
клюквенной наливки, есть водка. Но, живя у крестника уже третий, по сути, день,
я не видел в деревеньке пьяных. При встрече никто из нас не заикнулся об
угощении, на могилке я узнал отношение Артура-Артема к спиртному, и в одно
какое-то мгновение мне подумалось, что я попал в заповедный уголок нашей
российской земли, где трезвость - норма жизни; с другой стороны, идти обедать к
Щелчковым с пустыми руками как-то неудобно. -
Ну, какого хрена топчешься? Пошли! - Артур-Артем с всегдашней насмешкой смотрит
на меня. Я не
сержусь на крестника, скорее - на себя: я понимаю, что иногда выгляжу по крайней мере чересчур скромным, а если быть
откровенным до конца - глупым. Ну, прожил я два десятка лет в городе, а дух-то
деревенский навсегда во мне, это я знаю точно. И деревня, народ ее, похоже,
остались те же. - Слышь, крестник, может взять к обеду? - наконец спрашиваю я. -
Возьми. Теть Маня довольна будет, уважишь. Камень
свалился с души, я обрадованно заторопился. - Я клюквочку прихвачу! -
Самое то! - поощряет крестник. Мы
идем есть грибную «жареху».
Признаться, я уже не помню, когда в последний раз ел жареные грибы, и не гадаю
о том, как по-особенному жарит их тетя Маня, я просто предвкушаю нечто вкусное. - Х-хе!.. Нашел Чемор все-таки
кого-то! - смеется Артур-Артем. Я
оставляю гастрономические мечтания и слышу во дворе Щелчковых
сердитый бас: - Слышь, Степан, прибью! -
Ну, прибьешь, шкуру разделим. А коз сам огуливать
будешь? - спокойно без насмешки отвечает другой мужской голос. - Да
подавись ты шкурой своей козлиной! Прибью и в милицию не пойду, сам
управлюсь!.. Калитка
с треском распахивается, рыжий мужик торопливо, с отчаянной решимостью выбегает
на улицу, ожесточенно сморкаясь на ходу. -
Если один козел на деревню, так теперь ему все можно?! - сердито спрашивает
мужик самого себя; нас он явно не замечает, пробегает мимо. - Эт Сашка Мальцев, - поясняет Артур-Артем и добавляет со
злорадной усмешкой, - такого и поддеть не грех. -
Что так? - спрашиваю я. -
А-а!.. Хреновый мужик. Балабол.
Ладно, ну его. Я
недоуменно, даже с некоторым подозрением гляжу на крестника: нет, не спроста
таким тоном говорит он о рыжем мужике, попавшем на рога Чемору.
Но спросить покамест не решаюсь; впрочем, и не время -
мы уже во дворе Щелчковых. -
Теть Мань, жареха готова? -
громко спрашивает Артур-Артем, направляясь не в дом, а к дощатой летней кухне. - Вы
уж тут, Артур? - отзывается тетя Маня грудным, с придыхом
голосом. - Идите в дом, сейчас несу! Я
невольно втягиваю носом непонятный или давно забытый дух жареных грибов.
«Должно быть действительно вкусно, - думаю я; и снова тихая, светлая радость
накатывает. - Господи, чего я торчу в этом вонючем
городе? Что я нашел там?.. Пожалуй - последнее теряю...» -
Эге, гости?!.. Ну, давай к нашему шалашу, чемор вас
возьми! Я
поднимаю голову и вижу на крылечке щуплого, какого-то неспокойного мужичка; он
не то выплясывает, не то расшаркивается перед нами, машет руками и крутит
наполовину лысой головой; из-за лысины загорелый лоб его кажется большим, а
из-под густых бровей, выцветших за лето, приветливо и цепко смотрят
пронзительно голубые глаза. Это и есть Степан Щелчков, как выяснилось позже,
бывший культпросветработник, а теперь, по собственному
его определению, вольный гражданин РФ (в скобках - России) - так записано в
нашей Конституции. Артур-Артем
подталкивает меня: -
Двигай!.. В
доме легкий полумрак: август выдался сухой и жаркий, и, чтобы не копилась в
доме духота и не досаждали злые на исходе лета мухи, окна зашторены. -
Говорил, говорил Артур о вас, знаем, Илья... как по отчеству? Я
вконец смущен, ошарашен говорливостью хозяина, этим
высоким «вы» и отчеством: Степан явно старше меня, я молчу. Степан
же не унимается: - Вы
ж Сосновский?.. Зарубин, так? Тогда Иваныч! Помню я Ивана Алексеевича Зарубина, отца вашего. В позапрошлом умер, да... А вот Антонину Андревну
пять лет как похоронили. Ну что ж, жизнь - эт немеряная дорога. Другой идет и конца не видит, у другого ж раз и... - Сте-епа-а!.. - протяжно, с ласковой укоризной останавливает
мужа хозяйка. -
Баснями гостей не угощают! За стол давайте! Тетя
Маня несет большой деревянный поднос, аляписто
раскрашенный, заставленный снедью; в центре -
исходящая паром жаровня. В полумраке комнаты хозяйка кажется не столь полной,
но дородной, важной. - А
вот и Мария Михайловна! - радостно сообщает Степан. -
Окно расшторь, чемор! -
добродушно приказывает хозяйка. Степан
дергает шнурок на гардине, но шторы не хотят расшториваться. - А,
чемор тя возьми, заело!
Тоже мне - культура!.. Выкину к едрени-фени, повешу старую, на кольцах. - Шоб брякало на всю улицу?! Я те повешу!.. Расшторь другое... Ну вот! В
комнате светлеет, и я невольно останавливаюсь; и вижу опять же только их -
хозяина и хозяйку; как в старых, добрых классических фильмах или романах -
заморыш-муж и дородная жена, вот они пришли из ужасно
какого-то далека. Да нет же, сплошь и рядом существуют подобные пары, только в
городском скопище, в толпе они теряются, они просто
часть толпы. - К
столу, к столу!.. Что ж вы?!.. Артур!.. Я
смело шагаю, ставлю на стол бутылку клюквенной настойки. Жареха действительно вкусна! -
Ну, что я говорил?! - Артур-Артем не скрывает гордости, смотрит на меня
победителем. Мария
Михайловна польщена; она с удовольствием пьет клюквенку,
искренне восхищается: -
Вкусно!.. Ты смотри, голимая клюква - и вкус, и
запах! -
Да, букет приличный, - авторитетно заключает Степан. - Помню, в дни моей
молодости облепиховое вино было. О, чемор их возьми,
- аромат! Откупоришь бутылку - и с ног долой! Зато дешево - на рубь досыта, на два - до смерти!.. А, Илья Иваныч, помните? Степану
явно хочется завести разговор, неважно с чего; похоже, он вовсе не умеет
молчать. Марья
Михайловна урезонивает мужа: -
Нашел, что вспомнить! Разговора другого нет? - А
что, разговор по поводу. Только и говорить о жизни. Истина, Машенька, познается
в сравнении. Вот и раскладывай. -
Слава Богу, есть что раскладывать, - добродушно улыбается Мария Михайловна,
добавляя в мою тарелку «жарехи». - На земле живем, тем
и богаты. -
Землей деревня жива, это так. Это само собой, - Степан делает глоток из
граненой рюмки, двигает челюстями, будто пережевывает душистую, крепкую влагу;
пережевывая, заканчивает мысль, - но есть большее - вера в землю, слово о
земле. Я
вижу, на лице Степана сосредоточилось искреннее убеждение, - он знает, о чем
говорит; не декларирует, а говорит. -
Беда - «законники» вцепились в землю. Кромсают ее всяк на
свой лад, а она - рожает. Дух земли - великая сила! - На
то и Дума - думать, - с нескрываемой лукавинкой говорит Артур-Артем. -
Дума?!.. - досадует Степан. - Я вот, работая в системе культпросвета, поездил
по земле, повидал всякого и скажу без обиняков: все те же матрешки, только
сарафаны надели другие. Были райсоветы, райкомы, теперь вывески сменили, люди -
те же. Вот и танцуй от этого. - Степа-а!.. - Мария Михайловна
укоризненно качает головой. - Снова за старое? Мало мытарился за свои слова?
Без работы остался. - Я
- не за старое, я - о своем, всегдашнем. А что до
работы... Нет, я ни на кого не в обиде, не достойны они обиды моей. Голова,
руки есть - проживем!.. Так, Артур? -
Так, дядь Степан, - вполне серьезно соглашается Артур-Артем. - Зиму на лопатах,
на метлах перекантуемся. Наш товар ходовой - город дерьмом
зарастает. Похоже,
крестник мой не может быть долго серьезным - лукаво улыбаясь, он смотрит на
меня, ждет моей реакции. А я
молчу; по сути мне нечего сказать, нечем возразить
крестнику: в суете, в толчее, в каждодневной гонке я совсем не обращал внимания
на внешний облик города; город менялся вместе со временем, но мне было не до
нынешних перемен его, - я, как все, как большинство, жил и живу напряженным
ожиданием, поисками, погоней. Чего я ожидаю, что ищу, за кем гонюсь - убей, не
скажу. В пестроте заграничных этикеток, оберток, экзотической мишуры товаров
потерялось чувство реального, я постепенно проваливаюсь в вакуум толпы и бреду
по обочине, - мне нет места на середине магистрали, я не успел его занять, не
сумел. И теперь никогда не догоню, не сумею. А
эти люди - Степан, крестник мой Артур-Артем, - они идут серединой улицы и
уступают дорогу только баламуту козлу Чемору. Да, у
них пока еще светло от берез и воздух с лугов чистый, свежий. Мне
становится неловко: молчание затянулось, и причиной тому - я. - Я
завидую вам, - говорю я и поднимаюсь из-за стола. - Спасибо, Мария Михайловна,
очень вкусная жареха! Спасибо, Степан... - Гаврилыч я, - отвечает Степан, пряча растерянность. - Ну
да, к чемору всю политику. Пошли
покурим. Мы
выходим во двор, садимся за столик под плакучей березой. -
Ты, лельк, обиделся, что ли? - крестник смущен до
крайности. - За
что?.. Нет, Артем, обижаться мне не за что и не на кого. На себя разве. Кто
гнал меня с земли? Кто мешает вернуться сейчас?.. - А
что, хорошая мысль! - Степан снова становится неспокойным, вскакивает, машет
руками. - У нас можно за дешево домик сторговать. -
Подумаю, - отвечаю я; и про себя добавляю, - стоит подумать. ГЛАВА
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАЗАСТАЯ ЛУНА
Что-то
сломалось во мне, и светлое, чистое, что виделось совсем недавно, заслонилось
щемящей тоской. Нет, я не тосковал по прошлому, я не мог понять настоящее.
Можно было спросить себя, задать дюжину вопросов, но ни на один я не смог бы
ответить. Если
человек не знает своей родословной до пятого колена, значит, у него нет
прошлого; и не будет будущего. Я не объясню и, опять же, не отвечу на вопрос:
что заставило меня найти своих родичей? Однажды я нарисовал ствол, пустил от
ствола в разные стороны ветки, сучья, чуть заметные побеги и решил дать всей
этой «растительности» имена. Приближался мой полувековой рубеж, и мои дети
спросили меня: кто мы, откуда и сколько нас? Я ничего не мог ответить детям. Я
нарисовал ствол и паутину веток; имен было мало, очень мало; похоже
прибавится немного: Антонины нет, Наталья неизвестно где. Я приехал
к первой и вышло, что опоздал; вторую едва ли найду; может быть, тоже
опоздаю. Вот
крестник мой, Артур-Артем, кто он? Зачем, в конце концов, он? Одно я понял наверное: он остался на земле и держится за нее. Или
изо всех сил старается удержаться. Тряхнула парня жизнь, но, похоже, не
сломала. Устоит ли? Устоит ли в теперешнее наше время? И снова вопросы,
вопросы... И есть главный, пожалуй, вопрос: что держит его здесь, в Березовой
Роще, на земле? Этот вопрос я обязательно задам ему. Иначе я ничего не пойму: и
себя тоже. Я не
то, чтобы скис, просто многое для меня было неожиданно и я подрастерялся.
А что, собственно, неожиданно-то? И чего я вообще ожидал? Я
съежился и ненавидел себя: ну, оборвалась одна ниточка, веточка обломилась,
поворачивай оглобли и дуй дальше. Ты же так торопился! Вот и торопись вперед, а
то топчешься, будто петух на насесте, увяз в вопросах, маешься... - Да
не переживай ты, лельк, не майся, - Артур-Артем
трогает меня за локоть, я вздрагиваю, останавливаюсь. - Ты
о чем? - спрашиваю я, совершенно не сознавая глупости вопроса. -
Вижу, что-то хрумкнуло в
тебе, - Артур-Артем смотрит на меня, и взгляд его спокойный, только на самом
донышке глаз притаились бесенята. - Я тоже иногда жилюсь,
понять хочу, а ни хрена не выходит. -
Чего понять-то? - Я никак не могу войти в нормальное русло, отрешиться от
вопросов, по сути своей бестолковых, банальных. - Да
себя же. И время. Посмотришь, мужики, парни гоношатся,
хватаются создавать, образовывать. Ну, узаконились, обозвали себя какой-нибудь
МП «Виктория», ходят - через губу не переплюнут. А в глазах-то ни хрена, кроме
тупого самодовольства, и еще - тоска сплошная. Кого победили-то, кого обманули?
А вечером бежит новоявленный буржуй занять ведро картошки. А я не даю. -
Послушай, Артем, но это же... -
Вот именно, как любил говорить великий президент - нонсенс, - Артур-Артем не
сдерживает больше бесенят, они выпрыгивают на волю и рассыпают горошины смеха. -
Да, - соглашаюсь я; и добавляю. - Все это было бы смешно, когда бы не было
столь грустно. -
Что-то вроде этого. -
Ну, а ты? - я решаюсь задать тот главный вопрос. - Что тебя держит? - Я,
лелька, научился, привык думать. Я не бежал, задрав
штаны, за комсомолом и сейчас мне до фени всякие
выходы и входы. Превратили Россию в проходной двор... Хрен я положил на
рыночный рай и светлый капитализм. Я жить хочу. И еще... Пошли-ка!.. -
Артур-Артем неожиданно тянет меня за руку, торопится. Споткнувшись,
я тоже тороплюсь за крестником, мы неприлично долго стояли посреди дороги, я
оглядываюсь по сторонам - не смеется ли кто-нибудь над нами: в деревне все, как
на ладони, - теперь вот неуклюже тороплюсь за крестником. Тороплюсь
и снова спотыкаюсь: навстречу идет девушка; девушка чуть полноватая, но высокая
и оттого кажется стройной; белые, не седые, а именно белые волосы густой волной
падают на плечи, оттеняя смуглость овального лица с приплюснутым носом и
высокий лоб; за сочными, яркими приоткрытыми губами ряд ослепительно белых
зубов; девушка идет не спеша, вроде осторожно и в то же время ноги на землю
ставит твердо, уверенно. Она смотрит на нас, но... Но во мне поднимается
кощунственное чувство протеста, непонятного, неосознанного страха: я четко
понимаю - девушка не видит нас! -
Она... слепая?! - невольно выдыхаю я. -
Да, - спокойно отвечает Артур-Артем. И здесь же говорит совершенно иное. - Она
умеет все видеть. Это Луна... Ульяна Лунина. Я обещал
тебя познакомить... Девушка
подходит к нам, и теперь я вижу, что она некрасива... Нет, не то, - какой-то
несчастный, видимо, случай исковеркал ее лицо: нос явно переломлен, правая щека
в рваных рубцах, высокий лоб глубоким шрамом наискось будто рассечен надвое; и
глаза... это что-то непонятное: широко открытые, они действительно слепы, и
только в крохотных зрачках посреди серо-бурых глазных яблок я вижу
сосредоточенную внятную мысль. -
Привет, Артур! - девушка подает руку. -
Привет, Луна! - Артур-Артем берет руку девушки уверенно, нежно, и я замечаю на
лице крестника светлую, счастливую улыбку. Я
невольно перевожу взгляд на девушку, - точно такая же улыбка на ее лице, и лицо
это, когда-то чем-то обезображенное, кажется мне теперь... обыкновенным лицом.
Я, пятидесятилетний мужик, повидавший в общем-то
всякое, ничего не могу понять; и не могу унять дрожь. -
Это твой крестный? - спрашивает девушка. -
Да. Познакомьтесь, - Артур-Артем зачем-то подталкивает меня. Я беру руку
девушки в обе свои руки бережно и долго не выпускаю, девушка тоже не спешит
отнять свою руку; рука ее тепла сдержанным и, мне кажется, уже знакомым теплом.
Я вспоминаю: такое тепло шло от рук моей мамы и... от земли, по которой я сегодня
шел босиком. -
Мне Артур рассказывал о вас. И утром я видела, как вы на кладбище шли. Я на
горушке была. Ульяна, или как назвал ее Артур-Артем, Луна говорит спокойно, и говорит в общем-то об обыденных вещах. Но меня берет
оторопь: что, как она видела? с какой горушки? Вот она, рядом, и я четко
понимаю - она ничего не видит, не видит сейчас меня! Я
перевожу взгляд на Артура-Артема; крестник улыбается, улыбается как обычно -
открыто, без всяких затаенных мыслей: он верит Ульяне,
верит тому, что она говорит. Я вовсе теряюсь - чертовщина какая-то! Я
снова смотрю на девушку: спокойная, тихая улыбка тронула ее лицо, и лицо будто
осветилось непонятным мне светом. Да нет же, это вечер
опустился уже на землю, уже и луг, и недалекий березняк тонут в сумерках,
только стволы берез светятся ярким, теплым белым светом; и лицо Ульяны тоже высветил вечер: правая, изуродованная щека затенилась, на левой, бархатной, играет молодой, здоровый
румянец; и только глаза ее остаются прежними - слепыми. Нет, я
совершенно отказываюсь понять что-либо. -
Пойдемте на горушку, - предлагает Артур-Артем. -
Да, пойдемте, - тихо соглашается Ульяна и
понимающе... смотрит на парня. Да, девушка именно посмотрела на Артура-Артема,
я не ошибся. Она уверенно берет его под руку, и они идут вечерним лугом. Я
остаюсь на месте все в той же растерянности и не знаю, что мне делать: идти ли
следом, вернуться ли в дом. - Лельк, ты чего? - окликает меня Артур-Артем. - Догоняй! Таинственно
шуршит и похрустывает под ногами вечерний луг; на
недалекой болотине картаво надрывается дергач, и перепелка хлопотливо торопит
свой выводок: «Спать пора... Спать пора!» Августовские сумерки сгущаются
быстро, и то, что мы поднимаемся в гору, я ощущаю по усталости не только в
ногах, но и во всем теле. А может быть, усталость накатила на меня от чего-то
другого - от всего сегодняшнего дня, от встреч и утрат, от радостей, грусти и
... разочарования? Впрочем, что разочарования, так ли убийственно тяжелы они?.. - Ну
вот, - неопределенно говорит Артур-Артем. Я
поднимаю голову; крестник стоит рядом с Ульяной, и
слабый, далекий свет непотухшей еще зари и свет тихих
хлебозаров высвечивают абрис их фигур. -
Хорошо, Артур! - радостно говорит Ульяна; взмахнув
правой рукой, она показывает на Березовую Рощу и... называет то, что видит. Я
напрягаю зрение, слежу за девушкой и ... ...будто
бы проваливаюсь в небытие - все мне кажется нереальным, каким-то хорошо
продуманным розыгрышем: так бывает в полусне, когда чувствуешь реальность и не
веришь ей, а веришь нагромождению давно прошедших жизней, давно канувших в
безвестность мест, до озноба родных и все-таки забытых. ...спицы
блестят, мальчишка на велосипеде... - голос Ульяны,
будто принесенный ветром, просачивается в мое сознание, ...и
я уже бегу за мальчишкой на велосипеде, чутко вглядываюсь в след колеса и
вспоминаю, что оно, переднее, люфтит, выписывает
«восьмерки»; я помню, как тщетно старался выправить обод спицами, потом
все-таки пришлось взять молоток, и было до слез жалко никелировку, - обод стал
пестрым, а колесо продолжало «восьмерить»... ...а
вон дым над крышей Суренковых... ...и
жжет глаза, и я разгоняю дым, отчаянно машу руками, исступленно повторяю: «Дым
на Гришуху!.. Дым на Гришуху»,
искренне веря, что дым повернется на младшего брата, и я успеваю выхватить из
костра обгорелую, но все-таки полусырую сахарную свеклу, приторную и такую
желанную... ...Гришка-пастух,
верхом, охлюпкой... ...а
братишка отчаянно скачет верхом на Тумане - выездном жеребце управляющего
отделением дяди Миши Коротаева, норовистом,
не каждому взрослому дающимся в руки; но мой брат Гришуха
знает заветное слово, и всякая живность идет к нему, он бесстрашно вскакивает
на любую лошадь и охлюпкой может скакать сколько
угодно... ...а улицы и проулки в моей Сосновке
точно такие же, как и в Березовой Роще, и, стоя на горушке, я вижу ту даль,
куда давно не ходил; не знаю, когда еще пойду... Реальность
выплывает вместе с желтым диском луны, и я возвращаюсь из далекого небытия в
сегодняшний вечер, похожий на сказку. Я с невольным подозрением гляжу на
Артура-Артема: губы у крестника каменно сжаты, лицо сосредоточено и счастливо.
«Господи, да что это такое?!» - невольно вскрикиваю я про себя; а вслух говорю: -
Да, все так... И
вконец запутываюсь. Желтый
диск луны застрял в березняке, и тайна стала осязаемой. Луна,
глазастая луна... это или чудо, или... эта горушка действительно извергает из
недр своих какую-то неведомую силу - силу прозрения и единения, и моя,
истрепанная за полвека душа откликнулась на необъяснимую тайну чистой души
изуродованной нелепым несчастьем девушки?.. Мы
спускаемся с горушки, поддерживая Ульяну; впрочем,
нет - она едва касается наших рук, идет не спеша, и потому мне кажется -
уверенно. Навязчивый вопрос - что это? - не оставляет меня;
но, понимая неуместность, даже кощунственность его, я
молчу, едва, как могу, прячу волнение. Ульяне
тоже не по себе немного, и, мне кажется, ее волнение я понимаю четче, чем свое:
я ушел в память, но прожитые мною годы так и не смогли раствориться в далеком
родном; Ульяна же, преодолев барьер возраста,
окунулась в близкое, всегдашнее родное. Я чувствую,
девушку немного знобит. -
Тебе холодно? - спрашиваю я. -
Нет, - в голосе девушки смущение и досада. - Иногда... после этого... мне
бывает не по себе. Смеются некоторые. - Глупого молчать не заставишь, - говорю я. - И
думать, - добавляет Артур-Артем. -
Вам, крестный, я верю. Почему, не скажу... не знаю. Вы добрый, я это чувствую.
От вас тепло идет... Признание
девушки обезоруживает меня: да, люди, подобные ей, обладают повышенной
чувствительностью, и Ульяна не жалеет о том, что приоткрыла
мне тайну. Мне же надо оправдать это доверие, как - покамест
я тоже не знаю. Впрочем, и о девушке я ничего не знаю. И мне снова становится
не по себе. ГЛАВА
ПЯТАЯ ЗВЕЗДЫ
ПАДАЮТ, ХЛЕБОЗАРЫ ГОРЯТ
От
кислого, едкого дыма вертит в носу и першит в горле: на крылечке у двери, на
оконных сливах стоят старые чугуны и горшки, в них шает
навоз - Артур-Артем сделал дымовую завесу против комаров, закрыл им доступ в
дом, иначе этот прожорливый гнус не даст уснуть. - Я
мазь тебе привезу. Появилась какая-то новая, эффективная, - я прогоняю струйку
дыма, упрямо лезшую мне в лицо. - Не
надо, лельк. Мазь кончится, навозу полно. Да и
возьмет она наших комаров? Это ж летающие слоны! - смеется Артур-Артем. Комары
действительно крупные, прожорливые и нудят громко, угрожающе. Мы
сидим на крылечке, пьем чай: Артур-Артем свой привычный деготь, я - жидкий,
нормальный, жуем все ту же сорожку, курим. Крестник
проводил Ульяну, нам некуда спешить, мне не хочется
спать - тайна горушки жжет меня; крестнику, похоже, тоже не до сна: он
сосредоточенно спокоен, задумчив и мне кажется - счастлив. -
Что случилось с девушкой? - спрашиваю я. Артур-Артем
понимает, любопытство мое не праздное, отвечает просто, но исчерпывающе: -
Луна во втором классе училась. Осенью, в конце октября, поехала с матерью за
дровами... Кому нужна одинокая баба? Вот и дотянули до холодов. Дали ей лошадь,
езжайте валите сушняк... что подручно,
короче... Старая береза попала, сучки в руку толщиной. Запилили, подрубили...
Девчонка отошла, да не рассчитала, сучком полоснуло по
лицу. Ну и... - крестник замолкает, сосредоточенно курит. - И
что, глаза не могли спасти, зрение восстановить? - А
кому надо?.. Живая, на ноги поставили, мать и рада. - Но
потом... лечиться ж необходимо было! -
Да, надо было, - соглашается Артур-Артем. - А где? Специалисты нужны, а город
далеко... -
Сейчас можно. Клиника Федорова... -
Можно, слышали о такой. А зачем? - Артур-Артем отрешенно смотрит на меня. Я
чувствую, во мне поднимается протест, я не могу и не хочу понять отрешенность
крестника, граничащую с безразличием. -
Но... - возмущаюсь и горячусь я. - Не
надо, лельк, - крестник понимает мое состояние. - Я
ничего не объясню тебе толком. Ты поговори с ней, может, поймешь. - А
вечером, на горушке... Это что? - наконец решаюсь спросить я. - На
горушке? - раздумчиво повторяет Артур-Артем. - Никто этого понять не может. И
Луна объяснить не умеет. Видит - и все. - Но
это же ... какой-то феномен?! - А
может, что-то другое? - не то спрашивает, не то констатирует Артур- Артем. -
Что?! - задыхаюсь я. И не
получаю ответа: крестник молчит, я тоже молчу в растерянности. Августовская
ночь, тихая и густая, усыпила деревушку, даже луна спряталась за плотное,
лохматое облако, и ярче высветили звезды; одна, близко от ковша Большой
Медведицы, сорвалась и упала серебряной каплей, следом вторая. А над березняком
полыхнула молния. Я жду грома, его не было, и я понимаю, это не молния вовсе,
это горят, полыхают хлебозары: вызревают хлеба и
зажигает небо огонь, колеблющийся, яркий, чтобы видно было колос - цел он, никнет
к земле устало, ждет, ждет срока и человеческих рук, рук хлебороба; снова
полыхнуло далеко и вроде где-то рядом. Дергач уснул, перепелка угомонилась. Ни
звука; но тишина густая и весомая - от запахов и тепла. - Ух-ху!..- тяжко выдохнул кто-то. Я вопросительно смотрю на
крестника. -
Может, филин, может, на болотине, - говорит Артур-Артем; помолчав
добавляет, - может, сама земля. Стара она, седа... А ты
какого хрена рано поседел? - вдруг спрашивает крестник. Я
пожимаю плечами. -
Почему рано?.. Потому, видно, что надежды не сбылись... Да, мечта так и
осталась мечтой и уплыла куда-то, как уплывает неизвестно куда розовая утренняя
дымка. Утро моей жизни давно кануло... - Снова выплывает горушка, девушка на
ней, далекий дым, крупные звезды, кривые, горячие улочки, чьи-то счастливые и
неудавшиеся жизни. -
Ладно тебе прибедняться!.. - Артур-Артем своей откровенной улыбкой гасит мою
махровую лирику; все с той же улыбкой продолжает, - мечты, мечты, где ваша
сладость?.. А я не люблю мечтать. Я привык конкретно: есть мысль - должно быть
дело. На земле мечтать некогда. Я не
свожу глаз с крестника, вижу в сумеречном свете его спокойное лицо,
сосредоточенное и умное, и... и мне становится легко: парень действительно
знает, что и зачем он делает. Я не могу представить его в городской суете, в
отчаянной, злой, бессмысленной и жестокой толпе, которая стоптала уже не одну пацанячью душу. Здесь он под надежной защитой - под защитой
своего дома и своей земли. А сколько их, молодых, разных,
потерявших и дом, и землю, и себя?!. Бывает, кто-то вспыхнет яркой звездочкой и
срывается и гаснет, никуда не долетев, как сорвалась и погасла, не долетев
никуда, одна, вторая звезда. И хлебозары полыхают - горит на севере полнеба, и огонь
дрожит над землей; снова тишина. - Я
люблю ее, лелька. Она стоящая девчонка, - роняет
крестник признание в ночную тишину. - И
слава Богу, - я не нахожу других слов, потому что признание крестника для меня
не неожиданность, я понял это сразу, при встрече, на горушке убедился
окончательно. «Господи, и что это за горушка?» - снова сокрушаюсь я. -
Может, осенью поженимся, - говорит Артур-Артем; не дожидаясь моих вопросов,
объясняет, - мать у нее сейчас болеет. Я не
спрашиваю об отце Ульяны: неважно, кто он и где
сейчас - его нет и не было никогда. Но крестник будто
подслушал мои мысли. - А
отец ее знаешь кто? - неожиданно спрашивает Артур-Артем. Я в
недоумении смотрю на крестника, - на лице его, в глазах презрение и злость. Я
ничего не могу понять. -
Помнишь рыжего мужика?.. Сашка Мальцев!.. -
А?.. -
Скот!.. Есть такие. Он жену свою замурыжил,
к мам Тоне клинья бил. Напакостит, потом ходит по деревне, балабонит,
сволочуга... Ну, я быстро его успокоил, встретил пару
раз, приласкал... Ненависть
и презрение крестника понятны мне, они искренние и глубокие; но во мне шевельнулся
страх за парня. - Ты
бы не связывался... -
А-а, ни хрена, не боись! Это ж шавка трусливая. Он
управляющим был, партячейкой заправлял, ну и
пользовался. И сейчас рыпается, связи-мази остались, только он на хрен никому
не нужен. Таким самое место па осине. - Не
надо так зло, Артем! -
Надо, лелька! Если мы хотим жить по-настоящему, по
совести. -
Но... рецидив могут пришить. - Не
пришьют. Мне - нет. Это я точно знаю. У меня на воле дела есть. Эх, лелька, такие дела!.. - Артур-Артем вскидывает руки, с хрустом
потягивается. - Ладно, хватит, спать пора. Давай еще закурим, и как звезда
упадет - спать завалимся. Мы
закуриваем, смотрим с надеждой в небо: я загадываю желание, крестник, не
сомневаюсь, тоже. Хлебозары потухли, значит, далеко
за полночь; и одновременно почти сорвались две звезды; одна потухла сразу,
другая горела долго. «Пусть будет моя первая», - без сожаления решаю я. ГЛАВА
ШЕСТАЯ ЧЕМОР В ШТОПОРЕ
На
ум приходит тургеневская строчка: «Утро туманное, утро седое...» Августовский
туман - грибной. В низинах, в ложках он как налитое пенистое парное молоко -
вязкий и вместе с тем невесомый, на пригорки ползет клочками, струйками;
утренний свет зыбкий, и что видится - не поймешь: не то куст шиповника, не то скотина какая в дреме - рога, похоже, и хвостом машет. Вроде
бы засиделись с крестником допоздна, но мне не поспалось.
День выдался вчера какой-то, всего в нем достало: и искренней радости, и
светлой грусти. Но что-то такое было, что отшибло сон. Что?.. Я
делаю незамысловатую гимнастику, трусцой кружу по туманному двору. Остатки сна
прогнались, но ощущение тревоги обострилось. Откуда она, тревога? Хорошего мало, если с этого начинается день. Я
сажусь на крылечке, смотрю сквозь туман на улицу, - улица еще пуста, а
дальше... где-то там, за березняком, вправо, горушка... Ульяна,
Луной называет ее Артур-Артем. Ну
да, признание крестника подняло меня спозарань с
постели. Вчера я не нашелся что ответить. «И слава
Богу!» - это же в общем ничего не значащая, ни к чему не обязывающая фраза.
Нет, я не сомневаюсь в искренности намерений крестника, кажется, я достаточно
узнал и понял парня. Но... жениться на этой девушке - зачем, какая
необходимость? Здоровый, не глупый парень, пусть не красавец - рыжий такой,
веснушчатый весельчак с зелеными глазами, брыластый и вдруг..
Нет, что-то не то. Он любит ее. А не юношеское ли это самопожертвование?
Он хватил лиха в своей жизни и тоскует по благородству. И Ульяна,
что она? Что умеет, что может? Она не глупа, нет, - она проста. И бесхитростна,
и некоторая наивность ее оправдана непосредственностью восприятия. И вчерашнее
признание ее и доверительность ко мне - это опять же
бесхитростность: она не умеет лгать, и я это четко понимаю, и благодарен
девушке. Но... умеет ли она жить?!.. Я,
худо-бедно, прожил полвека и, кажется, кое-что понимаю; я знаю
наверное: женщина обязана работать, много работать - в доме, в семье. В мужчине
преобладает разрушительное начало; да, он строит, зачинает. Но женщина
вынашивает плод, рожает, созидает женщина! Это аксиома, она вечна. Любовь -
чувство, в конце концов, приходящее; жизнь - субстанция совершенно другого
измерения. Из-за любви лишают себя жизни, все так; но без любви живут до
глубокой старости, и кто осмелится сказать такому человеку, что он
несчастлив?!.. Нет,
я, слава Богу, не склонен к философствованию, но прожитые мною годы научили
меня логически мыслить и называть вещи своими именами; и говорить об этом
вслух. Вот именно, непременно надо поговорить с Артемом обо всем этом. Рано,
поздно ли, но приходит срок отвечать, и прежде всего
самому себе - и не находишь, что ответить. А клясть все и вся задним числом
проку мало. Сказать впрок, подумать впрок - в этом простая житейская мудрость. Но...
прав ли я? Имею ли право вторгаться в жизнь, в чувства взрослого человека?
Явился, елки-палки, не запылился, Бог знает откуда в
кои-то веки и разборки устраивать наладился. Нет, крепко подумать надо, вот
именно - впрок подумать: я уеду восвояси, крестнику здесь жить. А
время-то вскачь!.. Солнце уже поднялось, и в туман будто плеснули малинового
сиропу; розовым же высветился березняк. Туман на
глазах тает: солнце, как куски кудели, раздергало его и разметало по земле, -
день снова будет сухой, теплый, а на грибных местах земля зашевелится - грибы
полезут. Хорошо. Господи, неужели на русской земле отыскал я этот уголок?!.. -
Пошла, Зорюшка!.. Ну же!.. - Мария Михайловна выпроводила за калитку
красно-пеструю мосластую корову. Зорька
степенно идет по улице, несет на луга пустое, отвислое вымя. После июльских
покосов поднялась отава, сочная, упруго-зеленая, и скотине раздолье. Мария
Михайловна, уперев в крутое бедро красный пластмассовый тазик, направилась к
небольшому озерку, видимо, полоскать белье. Я знаю это озерко, оно растеклось
подковой, и по берегу его, местами поросшему камышом и осокой, там и сям разбросаны
бани. «Пожалуй, тоже умоюсь на озере, - решаю я, - Артема разбудить?..» Крестник
спит, уткнув лицо в подушку; мускулы на плечах и на спине дергаются, будто
парень что-то стряхивает с себя или несет тяжелую ношу и плечи и спина
натужились. Ладно, пусть спит, я же не знаю, какие дела надумал он на сегодня. Беда
пронеслась мимо меня, я не обратил на нее внимания. Я уже подходил к озеру,
когда меня обогнал Чемор. Козел влетел в заросли
дикой конопли, и я, вздрогнув и облегченно вздохнув, забыл о нем: блукает паскудник, может, козочку
где учуял. Деревянные
мостки метров на пять врезались в озеро - у берега все-таки довольно мелко,
илисто. Мария Михайловна склонилась низко к воде, как всякая женщина, стоя на
ногах, и широкий зад ее, обтянутый розовыми панталонами, высоко поднялся. Не
хочешь, да обратишь внимание, что я и делаю, замедлив шаг. Розовое пятно ярко
высвечивало в лучах восходящего солнца. Чтобы не смущать женщину, я двинул в
сторону. И налетел на Чемора. Козел,
высунув голову из конопляника, пристально смотрит куда-то, вовсе не замечает
меня или попросту не обращает внимания. Я пытаюсь проследить взгляд козла и...
и не успеваю помешать ему, вообще что-либо сделать. Я только успеваю заметить,
как козел, низко наклонив голову и сгруппировав тело, камнем вылетает из
конопляника и, в каком-то немыслимом, молниеносном полете преодолев расстояние,
бьет башкой в розовый зад Марии Михайловны, своей
хозяйки. - А-а-ай-й!.. - сначала тяжело, потом визгливо разносится над
сонной еще гладью озера и заканчивается утробным звуком «Бу-ух,
буль». Я
вижу, как стоптанный туфель с ноги Марии Михайловны отлетает далеко в сторону,
сама она уходит под воду, а Чемор, подавшись вперед,
пристально смотрит, будто считает уходящие вдаль круги. Отбросив полотенце и
мыло, я бросаюсь на помощь Марии Михайловне. Она выныривает, машет руками и
отчаянно трясет головой; длинные волосы, испачканные илом и ряской, мокрой
куделью обвились вокруг шеи, налитые ужасом глаза ничего не видят. Мне
становится не по себе - давят смех и страх. Чемор,
чуть подавшись назад и склонив набок башку, недоуменно
смотрит на хозяйку. Я врезаюсь в воду и, как можно быстро, бреду к Марии
Михайловне. - И-ий-ык!.. - выкрикивает Мария Михайловна, подняв кулаки, и
снова уходит под воду. Я
ныряю и ударяюсь о дно, встаю - глубина по грудь; но утонуть можно в воде и по
колено. Я снова ныряю и, ухватив Марию Михайловну, пытаюсь поставить ее на
ноги. -
Здесь мелко, Мария Михайловна!.. Успокойтесь!.. Вставайте, вставайте на ноги!.. Грузное
тело обессиленной страхом женщины упрямо тянет в воду. Я тащу его и с трудом
выталкиваю на мосток, почти под ноги Чемору. Козел с
прежним недоумением глядит на хозяйку; потом, видимо, поняв своим козлиным умом
сотворенное, отчаянно бякнул
и, круто развернувшись, умчался в конопляник. Мария
Михайловна приходит в себя. Я вижу, женщине хочется плакать от испуга, зла и
обиды. Она бестолково одергивает мокрое платье, со злым отчаянием подбирает
волосы, но мокрые пряди снова рассыпаются, на полном, выпачканном лице ее
проступают малиновые пятна, губы кривятся. Я,
по пояс голый, по-прежнему стою в воде около мостка, решительно не знаю, как
быть, что делать, что сказать. Мария
Михайловна растерянно, убито смотрит на меня и тоже молчит, плотно сжав губы,
глушит всхлипы. Я понимаю, женщина держится изо всех сил, истерика может
случиться с ней в любой момент, и я боюсь. Но Мария Михайловна, поняв, видно,
всю нелепость случившегося, разряжает обстановку грудным, раскатистым смехом. - О Чемор, паразит, а!.. Эт за что же
он искупал-то нас?.. Мы за него горой, натерпелись сколько, а он?!.. Ах, паразитина!.. - Мария Михайловна колышется от смеха,
колышется мосток. Я тоже, снимая напряжение, смеюсь вволю. - Эт как же он подкараулил, а?.. Откуда ж, вражина, высмотрел? - Из
конопляника, - сквозь смех говорю я. -
А?..- Мария Михайловна как-то недоуменно смотрит, будто только что замечает
меня. - Вы-т, Илья Иваныч, зачем в воде? - Я
умываться шел. Чемор обогнал меня, я не подумал... -
Так и вас он тоже?.. - Мария Михайловна снова неудержимо смеется. Я
жму в растерянности плечами, кручу головой - мне неудобно сознаться во всем и
лгать не хочется. Мария Михайловна понимает меня по-своему. -
У-у, паразитина! Бандюга-налетчик!..
Нет, хватит. Сейчас же скажу Степану, чтобы... - Мария Михайловна обрывает
себя, зажимает ладошкой рот: она, видимо, поняла, на что хочет решиться,
смотрит так, будто это она, а не козел столкнул меня в воду и это к ней надо
применять самые решительные меры. Я
угнетенно молчу. Мария Михайловна торопливо, неуклюже поднимается, побросав в
таз белье, подхватывает его и босая бежит по мостку. Я провожаю ее растерянным
взглядом и вижу на берегу Степана Гавриловича и Артура-Артема. -
Греби сюда, Одиссей!.. Пенелопа уже с нами! - крестник машет мне рукой,
рассыпая привычные горошины своего смеха. Я
выбредаю на берег, снимаю мокрые спортивные брюки, отжимаю их и не гляжу на
мужиков, - я знаю, что вид у меня нелепый. -
Вот так Чемор, зараз двух искупал! Рекордсмен! - не
унимается Артур-Артем. - В штопор пошел! - А
вы что, подглядывали! - пробую я огрызнуться в шутку. -
Сашка Мальцев, балабол, бежит, базлает
как очумелый, чемор его возьми! - Степан Гаврилович
смотрит на меня с улыбкой, вытанцовывает что-то замысловатое. - Он
видел?.. - спрашивает Мария Михайловна. Я
недоуменно гляжу на мужиков - я никого не видел поблизости, когда шел к озеру,
только Чемор обогнал меня. - Ну
да! За камышом, говорит пошел, сарайку
подлатать... Подожди-ка... - Степан Гаврилович становится вдруг серьезным, и
все его лицо и загорелая лысина что-то сосредоточенно решают. - Ты
чего, Степа? - Мария Михайловна трогает мужа за локоть. - А
ведь он, балабол, за Чемором
охотился! - решительно говорит Степан Гаврилович. -
Ой!.. - невольно вскрикивает Мария Михайловна. - Ты чего выдумываешь?.. -
Точно! Он ведь с вилами бежал. А камыш вилами не рубят! -
Вот сволочь! - зло говорит Артур-Артем. Теперь
я понимаю, почему козел промчался, не обратив на меня
внимания и врезался в конопляник. Сашка, видимо, где-то притаился,
выглядывал Чемора. А козлу попался на глаза розовый
зад хозяйки. Н-да, не было
бы счастья, да несчастье помогло, - спасся Чемор,
сообразил паскудник. - Ох ты, господи! - выдыхает Мария Михайловна. - Может, на
привязь его, а, Степ? - Он
козел, не кобель. И не удержит его привязь, пробовали ж, - отвечает Степан
Гаврилович и машет руками. - Ладно, пошли домой, что мокрым толочься.
Решим что-нибудь. А балаболу аз воздам!.. - Я
все-таки умоюсь, - говорю я и направляюсь за мылом и полотенцем. - Я
с тобой, лельк! - крестник решительно раздевается и
смеется. - А то Чемор снова налетит. ГЛАВА
СЕДЬМАЯ ЛИЦО ПРАВДЫ
-
Пошли, тут хрен умоешься. Взбалгучили вы с теть Маней
воду, полдня оседать будет, - хохотнув, Артур-Артем вдруг говорит в сердцах, -
ну, рыжий балабол, разберусь я с тобой!.. Мне
становится не по себе, но я молчу. Счет у крестника с этим Сашкой Мальцевым
давний, и никаких моих доводов он слушать не будет. Мы идем вдоль берега
недолго - вот другие мостки и светлая вода. -
Давай, ты с той стороны, я с этой, мешать друг другу не будем. Артур-Артем
осторожно, чтобы не взмутить воду, соскальзывает с мостка; я следую его
примеру. Вода довольно прохладная - все-таки последняя декада августа, и
Илья-пророк давным-давно напруденил в воду: так
родители пугали нас в детстве. В первый раз, вгорячах,
я не заметил холода воды. Мы
вдвоем на утренней глади озера, и мне кажется, более подходящего момента для
разговора не найти. Впрочем, я не рассчитываю на разговор, я просто хочу
высказать свои утренние мысли, соображения. Найдет нужным крестник - объяснит: -
Артемка, слышь? -
Артур я! Чего ты Артемом меня называешь? -
Извини. Тебя окрестили Артемом. Ты помнишь, как крестили тебя?.. -
Так... смутно. -
Хочешь, расскажу?.. Впрочем, у меня рассказ есть об этом, опубликованный.
Придем, прочтешь. -
Интересно. -
Прочтешь - скажешь. Я о другом хотел... -
Ну? - О
женитьбе твоей. Крестник
резко поворачивается ко мне, упирается руками о мосток, пристально смотрит на
меня, молчит. Я тоже молчу и сознаю никчемность затеянного мной разговора.
Артур-Артем сгребает ладонью воду с лица и говорит спокойно и вместе с надсадой, будто хочет убедить не столько меня, сколько себя: - Не
надо, лельк... Я приблизительно знаю, что ты скажешь.
Не надо... Тетя Маня, Степан все доходчиво обрисовали... Но мне, слава Богу,
двадцать седьмой годок, и я давно переболел мальчишеством, на зоне. А Ульяне... ей и пропасть недолго... может, и с концом.
Понимаешь? -
Понимаю, - соглашаюсь я. - Ну
и лады. Так что, жди приглашение на свадьбу! - снова бесенята запрыгали в
глазах крестника, но быстро утихомирились. - А обживемся, там и о лечении
подумаем. - Да
нельзя с этим тянуть! Артур-Артем
молчит озабоченно и напряженно и говорит вдруг совсем непонятное: -
Кто знает?.. «Вот
и поговорили, - успокаиваю я себя; и все-таки не сдерживаю досады. - Чертовщина
какая-то!» Вроде
бы мы недолго пробыли на озере, но Мария Михайловна успела нажарить карасей с
яйцами. «Господи, - радостно сокрушаюсь я про себя, - голимые
деликатесы! Куда к черту дотянуться до этих вот заливных карасей каким-то
пиццам, лагманам, грилям?! Баунти
- райское наслаждение... Какая глупость!» Степан
Гаврилович перехватил нас по дороге и затащил на завтрак к себе. -
Сегодня вы, Илья Иваныч, скажем так, друзья по
несчастью с Марией Михайловной. Даже больше - брат и сестра: в одну купель
окунулись! Вот
так вот, и несчастье можно превратить в шутку, в праздник. -
Ты, Илья Иваныч, не стесняйся и не бойся, это не
какая-нибудь заморская каракатица, с наших озер карасик! - Степан Гаврилович
замечает мое смущение, подбадривает. Мне
же просто неловко есть без тарелки. Крестник, по всей видимости, понимает мое
положение и выпускает бесенка: -
Рыбу и дичь едят руками! И я
становлюсь отважным: выловив из жаровни очередного карася, уминаю за обе щеки,
выплевывая кости на стол. -
Ну, поработали! - добродушно улыбается Степан Гаврилович, откидываясь на спинку
стула. - Запьем кваском да поговорим ладком. А, Илья Иваныч? Я
машинально беру кружку с домашним квасом, пью и с удивлением смотрю на горку
рыбьих костей. Неужто все это я? Ну и жор на меня
напал! -
Тебя карасями не корми, поговорить дай! - незлобно ворчит Мария Михайловна. -
Нет, сначала карасики, - не соглашается Степан Гаврилович. - Как ты готовишь
их... -
Как готовлю? По-простому, испокон веков так, от матери, от бабки. -
Вот то-то и оно, чемор их возьми! В ухе карась,
конечно, не рыба, жареный тоже - сухой да тощий. А вот
заливной, в яйцах, в сметане - эт совсем другое, это
рыба! Я,
кажется, понимаю - Степан Гаврилович любит карасей и в
общем-то соглашаюсь с ним: приготовленные Марией Михайловной караси очень
вкусны. -
Еще кваску? - Степан Гаврилович берет в руки Бог знает
как сохранившуюся до наших дней глиняную кринку; не дожидаясь согласия, он
наливает в мою кружку, Артуру-Артему, себе. - За хорошим кваском и разговор
складнее. За вином - нет, за вином и разговор виноватый, - Степан Гаврилович,
хитренько щурясь, взглядывает на меня. - Нет, Илья Иваныч,
не трезвенник я, отнюдь! Всяко приходилось - и в дым,
и в стельку. -
Нашел чем хвалиться! - уже сердито выговаривает Мария Михайловна. - Ты
скажи, что с козлом делать? Так ведь и правда - до
греха не далеко. - Мария Михайловна убирает со стола посуду, кости, крошки на
знакомый мне деревянный поднос. - А
что с ним сделаешь, чемор его возьми?! Продам не то
кому. А выручку прогуляем, а? - Степан Гаврилович смеется, машет головой. - Я
те продам! - незлобно грозит пальцем Мария Михайловна. - Ростили,
ростили, привыкли к животине...
Думай! - Мария Михайловна уносит поднос с посудой. - Эт так, привыкли, - соглашается Степан Гаврилович. - А на
счет выпивки... Нет, сегодня время такое - грешно пить. Я
смотрю на Степана Гавриловича, на Артура-Артема, они оба серьезны, только
крестник мой ко всему еще сосредоточенно задумчив, будто его вовсе не трогает
разговор, и я подозреваю, о чем он думает. -
Да, Илья Иваныч, я убежден; сегодня пить грех. - Пить в общем-то всегда грех, - говорю я и вдруг понимаю, что
говорю невпопад. - Не
надо прикрываться всегдашней нашей жизнью, не дело это. Да, нам отвечать за
прошлое. Но сегодня-то тоже на нашей совести! Ты, Илья Иваныч,
не подумай, я никого не собираюсь просвещать и агитировать. Ну да, остались у
меня замашки от прежней моей работы. Только теперешним шутам я и в подметки не
гожусь. Я не
могу сдержать улыбку, вспоминая повадки, поведение Степана Гавриловича. Он
замечает все, не сердится, говорит весело: -
Шут я, шут гороховый! Так и объявляли, бывало, - Степан Щелчков, шутник. Ну, я
и шутил, и под эту марку правду-матку говорил, - Степан Гаврилович смеется,
вспоминая недавнее свое прошлое. - Н-да,
было, было... И забыть бы надо, и знать не хочется. И тебя то же самое помануло-погнало, а, Илья Иваныч? - В
общем, да, - отвечаю я сдержанно и с некоторой обидой смотрю на крестника: это
он доложил о сути моего неожиданного визита в Березовую Рощу. - Хочется знать,
кто мы, откуда, сколько нас. Один мудрый человек сказал: народ без прошлого
обречен на вымирание. Вот и пробую открыть правду... Степан
Гаврилович категорично взмахивает руками, и я не договариваю фразу. -
Открыть правду - да! Но правда - вещь жестокая, жесткая и быть с ней надо поаккуратнее, - Степан Гаврилович скребет лысину, насупив
брови. - Сегодня вот открыли нам лицо правды, выпотрошили архивы, вывалили
ворохом - нате! А элементарного не сообразили - мы же какие ни есть, но люди и
души имеем. А под силу ли душам людским правда эта
вся? Я с
недоверием смотрю на Степана Гавриловича; недоверие возникло исподволь, я
пытался прогнать его, но оно проступало все четче: уж больно правильно и категорично
говорит Степан Гаврилович. Я вижу, он и мысли не
допускает о том, что не всегда прав - правда тем и неудобна, что она не всем по
душе. -
Может, дело вовсе не в душе. А, Степан Гаврилович? -
Как это? - Степан Гаврилович в изумлении ломает брови. - Не
душа восстает, а разум. И разум кричит - не надо! Страшно, тяжело... -
Пусть разум, - в нетерпении соглашается Степан Гаврилович. - Но что это меняет?
Только тяжести добавляет, да! Кому-то это надо: пусть народ увязнет в той
правде по маковку. Покамест выкарабкается, мы свою
правду наладим. Только лицо у сегодняшней правды злое, оскаленное... нехорошее,
недоброе лицо. Что-то
сломалось во мне, и саднит досада. Я говорю, приглушив досаду: - А
разница-то в чем? Нам что ту, что эту правду еще переварить необходимо. Каждый
правитель со своим царем в голове... - А
плевать мне на царей! И не в разнице суть, а в несовместимости. Огадим прошлое, чтобы вонь
сегодняшней правды не слышать. И на этом в рай въехать... Я не
нахожу, что сказать, потому, видно, что не хочется продолжать этот спор: Степан
Гаврилович верит в непогрешимость сказанного, - в конце концов, это ясные,
трезвые мысли, не более. Сейчас приходится слышать и не такое. Но в том,
видимо, и сила сказанного им - не в отрицании прошлого или настоящего, а в несовместимости
их. Так во всяком случае понял Степан Щелчков, бывший
шутник, суть произошедшего и происходящего: мы уже сегодня должны забыть вчера;
если же помнить, то, опять же, то только, что подают нам, как лицом повернут, -
это в рамке, это без, это во лжи, а это без ретуши. Но что же тогда мы будем
помнить завтра? Похоже, никому это не надо - помнить. Вот вам
правда, она дороже памяти. Может быть, пусть так. Но без памяти
правда мертва! - Вы
правы, Степан Гаврилович, - наконец говорю я, - вы правы в том, что помните
прошлое и... -
...и не согласен с настоящим? - Степан Гаврилович
снисходительно квохчет. - Нет, Илья Иваныч, здесь ты
немного просчитался... Не согласен - делай по-своему,
доказывай делом, так? Да дело делать - не шутки шутить: шутка с языка сорвалась
- цыкнут, перемолчал в
тряпочку, не беда. А за дело-то по рукам бьют, и рукам больно. - И
страшно. - И
страшно! Потому как шутя и оттяпать могут. У нас ведь,
на Руси, испокон веков все шутя и надолго: цари свергались
шутя и короновались надолго, большевики - бесповоротно и надолго. Теперь вот...
тоже шутя, в одну ночь, и надолго. - Ну
и язва ж вы, Степан Гаврилович! - мне страшно захотелось поддеть его. - Вы не
были... - Не
был! Ни в каких партиях не состоял - не приглашали. И теперь ни одной не верю, чемор их возьми. -
Даже так? - И
не иначе. ГЛАВА
ВОСЬМАЯ A3 ВОЗДАМ!
И
странное мое состояние на горушке, и невольное купание в озере по милости Чемора, и жесткие слова Степана
Гавриловича о нашей правде никак не способствуют собраться с мыслями, я оставляю
тщетные попытки разобраться во всем этом. А,
собственно, в чем разбираться? В том, что моя снисходительность к этим людям
была элементарной глупостью, тупой самонадеянностью?.. Впрочем, уничижения не
помогут, не спасут теперь. Мне просто надо принимать людей такими, какие они
есть, и вглядываясь в них, вслушиваясь в их слова,
если не верить, то доверять обязательно. Сон
был не сон, а какие-то провалы в забытье: мгновенно провалившись, я так же,
кажется, мгновенно вскакивал с постели, часто выходил курить на крылечке,
считал звезды; и когда начинало рябить в глазах, я снова будто бы засыпал... Видел
ли мои метания Артур-Артем, я не знаю, не заметил; похоже, я вовсе забыл о
нем... ...Петухи
горланят, и я уже чувствую уверенность. Это скорее всего впечатления последних дней натянули мои
нервы, и накопившаяся усталость выплеснулась, превратив тихую августовскую ночь
в ночь бессмысленных, бесполезных метаний. Я
обильно поливаю голову и спину холодной водой и чувствую, даже вижу, как из
меня выходит одурь, - раннее утро свежо, и от спины моей валит пар. -
Горишь, что ль, Илья Иваныч? Дым столбом, чемор тя возьми!.. - Степан
Гаврилович навалился на калитку своей сухой, костистой грудью, и вечный непокой не дает ему оставаться безучастными: он машет
руками, будто разгоняет дым, а носками ботинок бороздит землю, будто опахивает
очаг возгорания. На нем верхонки, в правой руке давно
забытый мною серп; серп матово поблескивает в утреннем свете, и я понимаю, что
летом он без дела не лежал. Утираясь
на ходу, я подхожу к калитке, подаю Степану Гавриловичу руку: -
Доброе утро! -
Доброе!.. Пока что держится август. Дай-ка, да засентябрит
скоро: вот повернет ветер с южного на северный и
натащит с Барабы туманы да мокреть.
Теперь уж скоро, да. - Степан Гаврилович не сожалеет об уходящем лете, он
констатирует факт смены времен года, и потому голос его прост и слова
по-хозяйски обыденны. - Вы
к Артуру? - спрашиваю я. -
Нет, попутно. Шел, вижу - дым! - Степан Гаврилович добродушно квохчет, и смех
его не обидный. - Гусята грай подняли, чемор их
возьми, линька у них, взрослеют. Вот крапивы надеру, она перо укрепляет, кожу
очищает. Да и Борька с аппетитом почавкает зелень. -
Помочь? - предлагаю я, не зная все равно, как убить утро: крестника будить не
хочется, мыслей в голове никаких, а размяться не помешает. -
Ну, коль желание... В сенках там, в правом углу, за
прожилиной, нож из литовки должен быть, прихвати да пошли. Заросли
крапивы стояли темно-зеленой стеной и подступиться к ним было
боязно: по моей спине побежали мурашки - изжалит за милую душу вдрызг!
Знаю, не страшно, но приятного все-таки мало. -
На-ка, держи, - Степан Гаврилович подает мне одну верхонку.
- Да глаза прищурь, не то вывалятся, чемор тя возьми! - не преминул съязвить Степан Гаврилович. -
Левей возьми, там не так густо. Режь молодую иль
макушки. И смелей, сразу. Вот так! - Степан Гаврилович берет в горсть пук
крапивы и ловко, одним движением серпа, отхватывает макушки, бросает на землю. - В
кучу складывай, потом в мешок умнем. Я
ухожу чуть влево и решительно врубаюсь в страшные заросли. И
память, этот неподкупный, вечный страж совести, заставляет забыть страх и в то
же время вспомнить жгучую боль далекого детства, когда эта вот крапива вдоволь
гуляла по голой спине и заду за помятые грядки в чужом огороде, за выбитый
стрелой глаз у соседского бычка, за спрятанную одежду девчонок, когда те
купались в илистой Песчанке, за ободранные ранетки в колхозном саду,
за... Господи, да за какие только грехи не гулял этот безжалостный злак по пацанячьим спинам и задам?! И потом, измазавшись илом на
той же Песчанке, жарились на солнце, разбираясь, на чьем заду больше волдырей. Ах крапива, незаменимый ты лекарь и воспитатель, вечный,
мудрый педагог, безотказное и самое страшное пугало! Ах ты, безжалостное
чудовище, теперь вот я разделаюсь с тобой, за все поквитаюсь сполна. Нож
из обломка литовки, как бритва, - чик, и, надсадно хрупнув, добрый пучок
крапивы падает в кучу; куча растет, а я отчаянно ломлюсь вглубь. -
Илья Иваныч, ау?! Я
выпрямляюсь, оторопело, бессмысленно смотрю по сторонам. Степан Гаврилович
машет мне рукой. -
Будя, чемор тя возьми! Ты
силосовать ее собрался, что ли? Я
иду по вихлючей просеке, и меня разбирает неудержимый
смех. -
Целый воз напластал, а! Тут не мешок - телегу надо, - Степан Гаврилович скребет
затылок, взглядывает на меня и снова добродушно квохчет. - Ну да, ясно -
посчитался... Мы
от души, самозабвенно смеемся; и я уже не удивляюсь
проницательности Степана Гавриловича - несомненно, в свое время и он испытывал
те же чувства, которые захватили сейчас меня. Умяв
крапиву в объемистый мешок, мы садимся перекурить. Я и проработал-то от силы
минут двадцать, но и этого хватило - без привычки надсадно разламывает спину, я
разминаю ее ладошками. -
Сорвал, что ль, чемор тя
возьми? - сквозь улыбку спрашивает Степан Гаврилович. - А,
пустяки! - отмахиваюсь я. - И
то, - соглашается Степан Гаврилович. Мы с аппетитом курим, молчим. -
Мужики на уборке злаков! - раздается над нашими головами голос с нескрываемым
ехидством. Это Сашка Мальцев вынырнул черт знает
откуда по давней, видимо, привычке, неожиданно, втихоря. -
Точно, - соглашается Степан Гаврилович. - Давно сорняки поизничтожить
надо. Вот и решили мы начать с этой гадости. - Ну дык... - хмыкает Сашка,
собирает на лбу морщины, обозначая мысль; но мысль ему, похоже, не дается, и он
хлопает пегими ресницами. Степан
же Гаврилович продолжает с полным серьезом: - К
тому же в злаке этом чудодейственная сила сокрыта. Читал я книжицу
занятную - «Житие протопопа Аввакума», написанное им собственноручно. Страдалец
за веру, да, в изгнании был туточки, в Сибири у нас, и геморроем мучился,
поясницей тоже. Только, пишет, крапивой спасался. Вот решили
мы с Ильей Иванычем совместить, так сказать, полезное
с приятным - и сорняк с поля вон, и здоровье поправить. Илья Иваныч подозрение на геморрой имеет, а спины, они у нас у
всех с малолетства сорваны. Истопим баньку, попаримся таким вот веничком... -
Степан Гаврилович трясет добрым пучком жилистой крапивы. По
спине моей побежали мурашки; от того еще мне стало не по себе, что Степан Гаврилович,
без тени улыбки и иронии, наградил меня геморроем, о котором я сроду не думал. Выпучив глаза, я гляжу на Степана
Гавриловича и ничего не могу сказать. Степан
Гаврилович поднимается, еще раз встряхивает страшным «веником», чуть склоняет
голову, будто вслушивается, как шебуршат крапивные
жала - иголки. -
Народное средство, веками проверенное, - говорит Степан Гаврилович, отбрасывает
«веник», берется за мешок. - Пошли. Илья Иваныч. Я
машинально встаю, хватаюсь за мешок с другого края, и мы направляемся домой. Я
оборачиваюсь. Сашка стоит на прежнем месте в глубоком раздумье. -
Вы... серьезно все это, Степан Гаврилович? - спрашиваю я. - А
то, - отвечает Степан Гаврилович. - Но
у меня нет никакого геморроя! И никогда не было! -
Зато у балабола застарелый. Ему в самый раз такое
лечение. - И тонкая улыбка трогает губы старого плута. Я,
кажется, кое-что понимаю, глубоко вздыхаю, качаю головой. -
Ну, Степан Гаврилович!.. -
Ничего... Дуракам закон не писан и лекарства не впрок. Я на
мгновение представляю, как крапивный веничек гуляет по моему заду, невольно
вздрагиваю, едва не выронив мешок, меня душит смех. Степан Гаврилович тоже
квохчет, смеется всем лицом. -
Где он?.. Где убийца?.. Где этот Каин?... Мимо
нас вихрем проносится нечто растрепанное, со всклоченными седыми патлами, и вместе с клубом поднятой пыли врывается во двор
Степана Гавриловича. -
Где этот убийца?! - доносится до нас срывающийся фальцет. -
Что это с ней, чемор ее возьми?.. - Степан
Гаврилович, будто споткнувшись, останавливается, роняет мешок; сообразив
что-то, торопится к дому. Я
подхватываю мешок и, покряхтывая, тороплюсь следом: я понял, мимо нас
пронеслась Аделаида Аристарховна, божий одуванчик. Но что случилось, на самом
деле? Аделаида
Аристарховна полулежит на лавке под березами, прижимает к груди лоскут черной
цигейки и взахлеб пьет воду из ковша, который держит
Мария Михайловна. Степан Гаврилович толчется рядом; я
оставляю мешок во дворе, подхожу к лавке. Старушка
мертвенно бледна, глаза ее закатились под лоб, синие губы жадно хватают воду,
но судорога боли кривит их, вода проливается на дрожащий подбородок, течет
вперемешку со слезами мутными струйками на цигейковый комок, который божий
одуванчик крепко прижимает к сухой груди тонкими, будто мертвыми руками. -
Что случилось, Аделаида Аристарховна? - спрашивает Степан Гаврилович. Старая
учительница поднимает голову, смотрит в упор на Степана Гавриловича мутными,
дикими глазами. Похоже, она ничего не видит, никого не узнает, - какие-то боль
и страх лишили ее сознания, мысли. Мне становится не по себе, меня начинает
бить мелкая, противная дрожь - дрожь предчувствия беды. Старушка вдруг
выпрямляется, протягивает Степану Гавриловичу цигейковый комок, лежащий на ее
вздрагивающих ладонях. Синие губы ее шевелятся, сначала беззвучно, потом сквозь
них просачивается чуть слышное, путаное: -
...а, Степан Гаврилович... как же, зачем же так?.. Он умирает!.. - Старушка
встает на неверные ноги, сует почти в лицо Степану Гавриловичу свою ношу. Степан
Гаврилович невольно отступает на шаг. Марья Михайловна подхватывает падающий
уже комок, разворачивает. Я вижу, как теряется ее лицо, в глазах застывает
недоумение, испуг. -
Что... это?.. - спрашивает Марья Михайловна, склонясь
к развернутому лоскуту. -
Дружок... он умирает!.. - Аделаида Аристарховна роняет лицо в ладони,
задыхается в беззвучных рыданиях, качаясь из стороны в сторону,
стонет-причитает. Степан
Гаврилович, следом я, склонившись, смотрим на загадочную ношу. Свернувшись
клубочком, точно в гнездышке, лежит нечто розовое, конвульсивно вздрагивающее;
черная пуговка носа да изредка взблескивающие из-под приоткрывающихся багровых
век черные же бусинки глаз - все, что осталось от белой, будто клубок гусиного
пуха, болонки. Да, еще вчера жизнерадостный Дружок являл сейчас жалкое зрелище. -
Это что же с ним? - осевшим враз голосом спрашивает
Степан Гаврилович. - Он
умирает! - с силой глубокого отчаяния кричит Аделаида Аристарховна. - Но
почему? Что вы с ним сделали? -
Я?! Я только блох... как вы советовали, Степан Гаврилович, зачем так жестоко?..
Помогите теперь! - Старушка с дикой надеждой смотрит на Степана Гавриловича. -
Вы, Аделаида Аристарховна, сожгли собачку. - Степан Гаврилович прикрывает
цигейкой издыхающее животное. -
Степа, может, что-нибудь? - Марья Михайловна, бледная, растерянная, тоже с
надеждой смотрит па мужа. - А, Степа?.. -
Нет! - категорически вздыхает Степан Гаврилович. - Концентрация была слишком
высокой. Полынь - яд, с ней надо осторожно. Нет! - Но
... вы же посоветовали! - Старушка решительно подступает к Степану Гавриловичу.
Она, видимо, до конца поняла всю трагичность и безнадежность положения и не
хотела, не могла признаться в том, что виновата в
случившемся только сама. - Я хотела как лучше!.. -
Да, вы хотели. Я тоже. А он не согласился, не понял нас. - Степан Гаврилович
устало садится на лавку, закуривает, говорит раздумчиво - Чемор
тя возьми!.. Неужели доктор Моро полыни сроду не видел?.. Я
недоуменно смотрю на Степана Гавриловича, сажусь рядом. -
Роман у Герберта Уэллса помнишь, «Остров доктора Моро»? Животных всяких в людей
превращал доктор тот... Вот средство шерсть удалять, а! Ученье - свет, только
природа умнее. А вам, Аделаида Аристарховна, я новую болонку привезу из города.
Или пуделя. -
Правда? - встрепенулась старушка. -
Привезу. Можно в городе, Илья Иваныч, найти приличную и чтоб не очень дорого? -
Очень даже можно. Сейчас мода на собак, любой породы... - Чувство досады и
жалости проходит, я успокаиваюсь: трагедия, в конце концов, не столь велика, и
Степан Гаврилович умело утешил старушку. Марья
Михайловна уводит Аделаиду Аристарховну, провожает ее домой; старушка покорно
идет, прижимая к груди умирающего Дружка. И снова во мне вспыхивают непонятные
досада и щемящая боль; я смотрю вслед уходящему божьему одуванчику, вспоминаю
слова крестника, сказанные о ней, и колючий комок подкатывает к горлу: человек
прожил жизнь, отдал ее сельской школе, отдал земле и селу всю свою душу и
остался один, с кошками и собаками... Вот мы, растерявшие родных, Иваны не помнящие родства; и теряем последнее, древо жизни
нашей засыхает на корню. -
От, чемор ее возьми, опростоволосилась старуха! -
Степана Гавриловича тоже гложет досада. - Обязательно надо привезти псину. Мне
верится, Степан Гаврилович слово сдержит. Но чувство непокоя
не покидает меня, саднит. ...А
заключительным аккордом этого трагикомического дня стал нечеловеческий рев,
всколыхнувший предвечерье Березовой Рощи. Мы с
крестником чиним крылечко. -
Все руки не доходили, - оправдывается Артур-Артем. Шурша, мягко падает на землю
желтая стружка, рубанок горячит мои ладони, вызвенивает
сосновая дощечка. И в этом простом деле, незамысловатой работе тонут,
растворяются мои тревоги, досады, уходит боль, и уже навязчиво срывается с губ
всплывший в памяти мотивчик. На
крылечке твоем каждый
вечер вдвоем мы
подолгу сидим и
расстаться не можем на миг... -
О-о-о!.. У-у-ха-хо!.. О-о!.. Рубанок
падает из моих рук; сумасшедше порхнула стайка
воробьев. Крестник, следом я, выскакиваем на улицу, шарим глазами с недоуменной
тревогой по сторонам: так кричит только доведенный до крайности человек. И
вот, в конце улицы полыхнула огненная шевелюра, и малиновый человек с багровым
задом, мчащийся серединой улицы, исчезает в проулке, ведущем к озеру, и
неистовый рев сливается с плеском воды; ошалело
гогочут гуси. Артур-Артем
с недоумением смотрит на меня; лицо мое и взгляд мой, видимо, не менее нелепы, крестник трогает меня за плечо. -
Крестный, это ж Сашка?! Передо
мной встает сосредоточенный, глубоко задумавшийся мужик у зарослей ужасной
крапивы, и до меня доходит суть случившегося. Я сбивчиво рассказываю крестнику
об утренней встрече. Артур-Артем ломается пополам, задыхаясь от хохота. Мне, в
общем-то, не до смеха; но крестник так заразительно, так самозабвенно хохочет,
что я уже не могу сдержаться. И мы, два взрослых мужика, обессилив от смеха,
качаясь, идем во двор. -
Ну, дядь Степан, учудил! - Крестник падает в изнеможении на крылечко. - Аз
воздам!.. Похоже на него. -
Но... неприятности могут... - силюсь сказать я. -
Какие неприятности?.. А, ни хрена! Все нормально... В общем-то да, нормальная жизнь нормальных людей, соглашаюсь я
про себя. И едва ли Сашка Мальцев расскажет кому-то о том, как Степан Щелчков
наказал его. ГЛАВА
ДЕВЯТАЯ БАЛАБОЛ
Известно,
время лечит всякие раны. Может быть... Но я порой склонен
думать, что в жизни случается чуть иначе: раны остаются, боль не проходит, -
приходит привычка, привычка не замечать, привычка таить, привычка прощать; беда
в том только, что замечаем порой не то, чужие тайны храним как свои, прощаем не
тем и не то; порой же вовсе не знаем, кому простить, что простить. В
сутолоке, в спешке забываем посмотреть в лицо товарищу, брату, сыну... И
вдруг - лицо правды! Мысль сама по себе не столь новая и оригинальностью не
отличается - но точная. Оскаленное лицо правды - это страшно, и не она ли,
оскаленная правда, проливает сегодня кровь?! «А,
к чемору все!» - говорю я и улыбаюсь: попала на язык поговорочка, прилипла. ...Не
пойму, какая сила и зачем потащила меня из дома. Я иду пустынной деревенской
улицей без цели и в общем-то без мысли, смотрю по
сторонам и силюсь вспомнить, какой была Березовая Роща... Когда? Лет тридцать
пять, никак не меньше, прошло с того времени, когда я жил в этой деревне,
мальчишкой еще, да. И помню только, что была она не меньше моей родной Сосновки. А теперь?.. А теперь все чаще попадаются на пути
пустыри; впрочем, в Сосновке тоже. Где тут корни
искать, когда хиреет все на глазах?! Трудную, запутанную игру придумал я себе, и похоже, засохнет мое дерево, так никогда и не расцветет
родными именами... -
Г-гаг!.. Га-аг!..- слышу я предостерегающее. Это
гуси переходят улицу наискосок, направляются к озеру. Я останавливаюсь,
пропускаю гусей, с улыбкой вспоминаю внучку. Десять лет шкету,
отдыхала она в лагере и впервые увидела живых гусей. «Знаешь, дед, - на полном
серьезе рассказывала внучка, - эти гуси такие деловые, прям
не могу! Выстроились в очередь, идут друг за другом, все движение остановили!»
Я от души смеялся; и потом попытался объяснить девчонке, что друг за другом -
это и есть гуськом, и гуси не деловые, а скорее важные, и в очередь им
выстраиваться не за чем. «Но я же видела!» - упрямо твердила девчонка. Действительно,
она ежедневно, ежечасно видит деловых людей - на улицах города, на экране
телевизора, она каждодневно видит очереди «комков» и «бизнесменов» - они
выстроились вдоль городских улиц и ждут, ловят покупателя. - Га-га!.. - снова окликают меня гуси. Но я
не иду к озеру; ноги мои загребают вправо, и я знакомым отцветшим лугом иду к
горушке. Кузнечики, серые, зеленые, состязаются в прыжках, монотонно стрекочут,
перекликаются: хрустит под ногами трава, и где-то что-то снова глухо
постанывает. А
вот и горушка: поднятая земляная гряда вынырнула из березняка в луговину и не
так уж она высока. Вот чуть приметная тропка, протоптали ее, конечно же, Ульяна и крестник мой. Я стою в нерешительности, смотрю на
взлобок: что там? какая тайная сила притаилась, что позволяет слепой девушке
видеть? Не мистификация ли все это? Я довольно взрослый человек, но все-таки
ничего не могу понять. Надо бы поговорить с окулистом. А может быть, причина
лежит в совершенно другой области, и говорить об этом надо с психиатром? Я
оборачиваюсь к деревне - нет, отсюда ничего не видно; и решительно, на одном
дыхании, поднимаюсь на гребень. Березовая Роша как на ладони. Я силюсь увидеть вчерашнее. -
Окрестности обозреваете со святых мест? Знакомый
голос стукнул меня в спину, я резко поворачиваюсь. В двух шагах от меня стоит
Сашка Мальцев. Я вглядываюсь в лицо его, хочу увидеть в нем презрение или
обиду, или злость, неприязнь, на худой конец; но вижу меланхолическое лицо, оно
конопато, тонкогубо, курносо и глаза на нем цвета
перестоявшей простокваши; из-под кепки-восьмиклинки
торчат давно нестриженные рыжие патлы. Нет, я смотрю на мужика не предвзято, -
неприязнь крестника к нему - это неприязнь крестника, догадка Степана
Гавриловича по поводу Чемора - только догадка, - я
смотрю на мужика и силюсь хотя бы уловить крохотный отголосок крапивотерапии: но он, кряжистый, рукастый
сорокалетний мужик, ничем не выдает себя. А может, он понял, что попался на
шутку, пусть и злую, и почему попался? - И
что занесло вас в нашу убогость? - откровенно насмешливо спрашивает Сашка. -
Почему же убогость и только ваша? - я обманулся в своих ожиданиях и потому
злюсь. - Ну дык... -
Это моя родина. -
Вот как? Не знаю такого... не помню. -
Такая ли необходимость - помнить всех? - Ну дык... Я
было взбешиваюсь: Сашка же знает, кто я, и наверное знает, зачем я здесь в Березовой Роще! Он или
ломает комедию, или, помня парную с крапивным веником, в упор не хочет знать
меня. И злость моя кажется мне глупой, я улыбаюсь и просто слушаю человека. -
Может, сошниковский, а? - спрашивает Сашка и, не
давая мне ответить, поясняет, - тогда другое! Там,
кажись, встречал похожего. Давно, правда, - Сошниковой-то лет двадцать как нет уже. Сгинула деревня,
жалко. Сашка
рад, что я не перебиваю его. Как ни странно, но мне вдруг становится интересно
слушать: я вижу на лице мужика искреннее сожаление и тоску по
утраченному. Сошниково я помню отчетливее: километрах
в семи от Березовой Рощи была деревня на берегу тихой Песчанки; речушка
извилистая, омутистая протекала по кромке бора, будто граница - на левом берегу
бор, на правом - степь увалистая, с березовыми рощами, околками. -
Знаю, Сошниковой давно нет. Но я не сошниковский, я сосновский. -
А?!.. Эт дальше, дальше... Тех, конечно, могу и не помнить,
- Сашка пристально смотрит на меня, отрицательно машет головой; ждет, но я не
отзываюсь. - Ну дык... - хмыкает Сашка, оценивая мое
молчание, и продолжает свое, - а Сошниково красивое было, да. И самое главное, нужная деревня-то. Сошники какие мастерили, о!.. Деньгу за них хорошую
зашибали. А грибоварня?.. Город рыжиком, груздем да опятами снабжала. Клюква,
брусника опять же... Жалко! Действительно
балабол - сыплет и сыплет словами, и я уже сомневаюсь
в его искренности. -
Чего ж угробили? - Ну дык... Линия партии - посевных
площадей мало, значит, не перспективная. Укрупнение, опять же... -
Деньгу зашибала, себя и город кормила, как же не перспективная? Сашка
вскидывает пегие брови, строго смотрит на меня. - А эт, уважаемый, не твоя забота, не
твоя боль! - Не
моя - наша. - Ну дык... Вы в городах по земле прям изболелись все! Законы напридумывали
- купля-продажа! А вот этого не хошь? - Сашка сует
мне в самый нос фигу: большой палец желт от табака,
синий ноготь готов полоснуть по моему носу. - Земелька-то, она верней всякой
верной жены: помнешь ее, погладишь с любовью, она и родит не сураза. Эт у вас там бабы продажные, а наша земелька верная. Наша!.. А
вы на нее гурьбой, насиловать! Али хлебушка захотелось после
марсов-сникерсов?.. Передо
мной стоит до крайности возбужденный крестьянин; или оставшийся не у дел
«хозяин». Говорит он о земле то же самое, что и Степан Щелчков, но интонация
слов его совершенно иная: нетерпимость, безоглядное, слепое зло не оставляют
места трезвой мысли. А у меня нет доводов возразить, я
и прав на них не имею. Выкричавшись,
Сашка никнет, неловко молчит: еще потому, быть может, что я не ввязываюсь в
спор. Я
достаю пачку «Бонда», тряхнув, протягиваю Сашке; Сашка вылавливает желтыми, в
трещинах пальцами сигарету; мы закуриваем. Я гляжу окрест и мельком на Сашку и
вижу, его потряхивает; мне понятно состояние мужика и страшновато: это ж надо
изловчиться, чтобы довести человека до такого предела. -
Наорался, легче стало, - сознается Сашка, взахлеб
глотая дым. - А
надо орать-то? - Ну дык... Дитя не плачет - мать не
разумеет. Только мамаши-папаши сегодня у нас какие-то полоротые и рева нашего
не слышат. Не помогает рев, хоть за вилы берись. Сашка
говорит уже спокойно, и мне становится не по себе: такой возьмется! -
Как когда-то на помещиков ходили? - говорю я. - Ну дык... помещик помещику тоже
рознь. Дед мой рассказывал, он сто три года прожил, куряне мы, - у них помещик
хороший был, на земле жил... А реформаторов-то, их всегда хватало, при любой
власти. Мы вот здесь по милости Столыпина очутились. А Лысенку вспоминать, так
оторопь по сею пору берет. Ну
дык, конечно, перегибы были... А сейчас вообще уму
непостижимо. Хапать, хапать, хапать, будто завтра
конец света! Э-э, Рассея, Рассея...
Вот заявится какой-нибудь миллионеришка
и купит эту горушку. А она святая... -
Как святая? - Ну дык... Ульянка
с нее видит все. Знаете, поди, Ульянку? -
Знаю, - машинально отвечаю я. - Ну дык и заговорили люди: святая
горушка!.. Степка Щелчок с Артуркой с чертежами
носятся, чего-то водрузить на ней хотят. Он бы, интеллигент сраный, в своем хозяйстве порядок навел. Проблуковал всю жизнь, пропутешествовал, теперь тоже за
землю ухватился... А земелька наша такая - на ней всего хватит. Я
уже плохо слушаю Сашку, вообще не слышу, в голове моей вконец все запуталось:
слепая девушка, святая горушка... чертежи... -
Спасибо, Александр! - говорю я и торопливо сбегаю вниз. ГЛАВА
ДЕСЯТАЯ УНЕСТИ БОЛЬ
«Я
посылаю к тебе Солнечных посланцев, красных пророков, юношей с огненным сердцем
и мужей дерзающих, уста которых - меч поражающий. Но когда они попадают в круг
темного света твоего, ты, как горелую пеньку, разрываешь правду, совесть и
милосердие свое...» Я
застываю на крылечке: голос вроде Степана Гавриловича, но что же он говорит или
читает - молитву, проповедь? Дверь в избу крестника приоткрыта, и я остаюсь на
крылечке, чтобы не помешать, дослушать. «Ты
попираешь ногами кровь мучеников, из злодея делаешь властелина и, как
ошпаренный пес, лижешь руки своим палачам и угнетателям. Продаешь за глоток
водки свои леса и земли обманщикам, выбиваешь последний зуб у престарелой
матери своей и отцу, вскормившему тебя, с мясом вырываешь бороду... Забеременела
вселенная Змеем тысячеглавым...» Голос
Степана Гавриловича спокоен, но я не верю, что подобное он может говорить
отрешенно. Не может этого быть! Мне не терпится пойти и посмотреть, увидеть его
лицо: и боюсь спугнуть. Что же все-таки это такое? И кто в доме, кто слушатели?
Или вдвоем они с крестником? О каких чертежах спрашивал Артур-Артем? Что они
затеяли?.. Вопросы, на которые я сам не отвечу, спутали мои мысли, сбили
внимание, и, чертыхнувшись, я снова вслушиваюсь. «Я
не знал ни себя, ни других, я не знал, что такое Человек. Теперь я знаю...» Я
решительно иду к двери, предательски скрипит половица; я останавливаюсь на
пороге. За кухонным столом сидят Артур-Артем и Ульяна,
сидят рядом, сосредоточенные и отрешенные, крестник положил руки на стол и
низко склонил голову, ссутулился; Ульяна сидит прямо,
слишком прямо - гордо! - держит голову, и круглые, незрячие глаза ее смотрят
пронзительно в меня; взгляд этот пригвождает к порогу - а вдруг она сейчас
видит меня, видит все?! Степан
Гаврилович держит в руках книгу, сделав вдоль стола три-четыре шага, идет в
другую сторону, читает: «...мед
истечет из камня, житный колос станет рощей насыщающей. Да будет так! Да
свершится!» - Степан Гаврилович закрывает книгу, кладет ее на стол, снова
шагает вдоль стола туда-обратно. Я
невольно смотрю на книгу: на белом коленкоре корочки золотыми буквами чуть
наискось вытеснено: «Последний лель»;
чуть ниже, в обрамлении колосьев, черными - проза поэтов есенинского круга.
«Что-то клюевское, не иначе, читали», - решаю я. -
Что же ты, Илья Иваныч? Входи! - Степан Гаврилович
стоит у стола, поблескивая вспотевшей лысиной. Крестник
поднял голову и смотрит куда-то мимо меня; он непривычно молчалив и серьезен. -
Здравствуйте, крестный! - говорит Ульяна, поднимается
навстречу мне, подает руку. -
Здравствуй, Ульяна! - Я беру руку девушки и с
затаенной надеждой, с чувством легкой зависти гляжу на нее: надеюсь, что она
сейчас видит меня, завидую тому, что вокруг нее тайна, которую я, похоже,
никогда не пойму, -
Перебирал библиотеку свою, попала в руки эта вот книга, - Степан Гаврилович
любовно поглаживает переплет. -Занимательная, чемор ее возьми! Клюев же... Да что тут говорить - поэт! А
проза его будто сегодня написана. Я
беру книгу: на фронтисписе имена: Николай Клюев, Пимен Карпов, Сергей Клычков, Алексей Ганин, Сергей Есенин. -
Богатая у вас библиотека? - спрашиваю я, листая книгу. -
Есть кое-что. Из каждой поездки что-нибудь привозил, за количеством не гнался.
Это сейчас море разливанное, бери - не хочу! Да для души-то... - Степан
Гаврилович безнадежно машет рукой. - Нет, не то! А вот попал в руки этот томик,
попросил ребяток послушать русское слово. - По
темечку бьет, - говорит Артур-Артем. - Ты оставишь ее мне, дядь Степан? - Ну
да, разумеется! Почитай, не зря время потратишь. Я
листаю книгу. «Сергей Клычков. «Последний лель». Глава первая. В царстве синей лампады. И первая строчка одним словом: - «Смерть!» - Я резко захлопываю
книгу. Н-да, вот тебе, Ильюшенька, и царство синей лампады. Зачем же ты явился
сюда, чего ожидал, что найти хотел? - и что нашлось? что открылось? Покой -
обманчивый, и грусть - не грусть светлая, а тоска глухая. Да
нет же, - были звезды, и хлебозары сжигали небо; были
«жареха», караси, Чемор. И
есть люди - с тайнами, которые сами же объясняют просто, святостью (видимо,
действительно устали души людские и потянулись к
вечному), с книгами, хранящими русское слово, с чистой любовью и мечтами о
непременном будущем счастье, с неистовой жадностью до земли, отстаивать которую
пойдут с вилами на танки... - Ты
куда запропастился, лельк? Я
растерянно, тупо смотрю на крестника, на Ульяну: о
чем они спрашивают? - Ты
что, все не можешь прийти в себя после купания? - улыбается Артур-Артем. -
Ладно, ребятки, оставайтесь. У меня дела, - Степан Гаврилович бочком топает к
двери; ему, видимо, не хочется слышать о Чеморе,
говорить тем более. - Завтра, Артур, как договорились. -
Лады! - кивает головой Артур-Артем и включает электрочайник. - Чайку заварим. Я
тискаю в руках книгу, спрашиваю напрямую: -
Артур, может быть, все же посвятишь меня в ваши тайны? -
Какие тайны? - крестник смотрит на меня наивно, но бесенята выдают его. -
Вы, крестный, о горушке и о часовне на ней? - спрашивает Ульяна. -
Да, - отвечаю я твердо, будто мне известно если не
все, так многое; впрочем, так оно и есть: Сашка Мальцев сказал прямо. -
Сам додумался? - Артур-Артем хмурится, полные губы его силятся придать лицу
серьезность, но это им не под силу, они помимо воли хозяина расплываются в
улыбке. - Ладно, хрен с тобой, садись! Я
сажусь за стол. Артур-Артем заваривает чай в пузатом фарфоровом чайнике. Ульяна решительно поднимается, идет к старому буфету,
покрашенному знакомой мне небесно-голубой краской, уверенно находит в нем блюдо
с пряниками, чайные чашки и ложки. Она не спеша,
по-хозяйски все выставляет на стол и смотрит на меня чуть смущенно и с
ожиданием. Мне
действительно хочется крикнуть, поблагодарить девушку: однако она не беспомощна
и верит себе; не самоуверенна, нет, - именно верит. Ульяна будто ненароком двигает в мою сторону чайную чашку и кладет
рядом с ней ложку. -
Спасибо, Ульяна! - как можно спокойнее и проще говорю
я. Девушка
откровенно, во всю улыбается, и изуродованное лицо ее враз
теряет то немногое привлекательное, что оставила ей судьба. Я изо всех сил
стараюсь скрыть озноб и смущение. Артур-Артем занят
чаем и, к счастью, ничего не замечает. «Боже мой, неужели он ничего не видит,
не знает лица Ульяны в улыбке?.. Или не придает значения,
привык?.. Но это же элементарно: деликатно объяснить девушке - ей лучше без
улыбки!» - с отчаянной болью думаю я. Но может ли человек жить без улыбки?
Улыбка... Нет ничего естественнее и противоречивее в природе человека. -
Тебе покрепче, лельк? -
Что? -
Нет, точняк, нагнал на тебя Чемор
страху! Что случилось-то? -
Ничего. Налей покрепче. -
Вот клубничное, крестный, - Ульяна снимает с вазочки
крышку, и крепкий, пьянящий аромат полевой клубники заслоняет, все мои метания
и сокрушения. - Сама варила! - совсем по-ребячьи гордо говорит Ульяна. Я в
нетерпении зачерпываю варенье - ложку, вторую: я сегодня действительно какой-то
чумной. - Ну
вот, слушай... Задумка
мужиков проста, как выпавший снег: решили они - Степан Гаврилович и Артур-Артем
- поставить на горушке часовню. Поведал крестник об этом
несколько волнуясь, сбивчиво и получилось сухо и серьезно. Только в
глазах рассыпались неуемные бесенята. Рассказ его занял не больше пяти минут;
молчим мы значительно дольше. Я молчу, потому что никак не могу определиться -
что это: глубокая, отчетливая уверенность или подсознательное стремление отдать
дань моде? Ах, сколько много ринулось сейчас,
замаливая, видимо, грехи, строить храмы! Но что бы там ни было, и то и другое
обусловило время, и эти два мужика, оказавшиеся, по сути, лишними в этом самом
времени, решили использовать себя таким вот образом. Вполне возможно, они не
задавали себе вопроса: зачем? кому это нужно? Они сказали: надо сделать. - Но
почему все в тайне? Артур-Артем
стал уже привычным, он снисходительно улыбается. - А
что кричать-то? И потом, тайны никакой мы не делали, кому надо - знают. Дядя
Степан был в районе, обговорил это дело с начальством. - И
вы вдвоем?.. Миром бы... - На миру и смерть красна, -
перебивает меня крестник. - Чудак ты, лельк, народ
наш не знаешь, что ли? Народ
наш я, к сожалению, знаю. Или все-таки - к счастью? Так вот приходится
раздваиваться в чувствах к самому себе. -
Дядь Степан, он же дотошный, хрен лысый. Если делать, говорит, то по всем
правилам. Чертежи раздобыл... -
Где? - растерянно спрашиваю я. - Да
в библиотеке же своей! Ты зайди, глянь на нее. Это же не подписные кирпичи,
это... хрен знает, чего там только нет. По истории церкви целая полка! Нет,
у меня и в мыслях не было, что Степан Гаврилович верующий. Просто он большой
оригинал, каких немало, я это понял. -
Жалко, ушел, хитрюга. Он бы и о часовне растолковал, и
о вере. - А
ты? - спрашиваю я. -
Что я? - Ты
как относишься к вере? Я
вижу, мой вопрос застал крестника врасплох: энтузиазм его гаснет, мысли даются
с трудом. - А
никак. Если есть она, люди верят, значит. Пусть есть бог, значит, он кому-то
нужен... Разве это главное - веришь или не веришь?.. Крестник
почему-то заводится; впрочем, я заметил, он не-охотно
пускает в себя, не терпит явной агрессии, - так я определяю свое поведение. «Дурак! - корю я себя. - Люди душу в дело вкладывают, а я,
как следователь: что да почему. Провокатор!..» На
плечо крестника ложится красивая женская рука; про такие руки говорят:
выточенная из мрамора. Это Ульяна прикосновением руки
успокаивает Артура-Артема, возвращая ему уравновешенность и трезвость. -
Успокойся, Артур! Ну зачем ты так? Крестный же не
хотел обидеть тебя. А знать о близком человеке каждому хочется. -
Да, действительно... Я, может быть... -
Ладно, лельк... Просто... как бы это?.. Я завидую
сегодняшним пацанам, там, на зоне... И не смотри так
на меня, - тюрьмы были, есть и будут. И в них будут осужденные. Тому, кто не
был на зоне, никогда не понять даже слово это. Всякие там педагоги, психологи,
наркологи - казенные люди, им нужен результат, за него они получают деньги. А
сейчас в тюрьмы, в зоны стали приходить священники. Понимаешь?.. - В
общем... -
Вот, для всех - в общем! А там - нет! Там, понимаешь... каждый умирает своей
медленной смертью. Кому душу-то нести? Хозяину, дубаку?..
В лучшем случае - отматерят. И потом - в шизо... А священник, он ничей. Он пришел и ушел, и боль на
волю унес. Малолетка - это сплошная боль... А вера и
Бог - они ни при чем. Я
сижу опустошенный и слышу, как по спине моей бегут холодные струйки пота. Да,
надо постоянно нести боль горя и несправедливой обиды, чтобы завидовать
крохотному лучику света в чужом несчастье. Можно прожить и полвека, и век,
мучиться болью и не знать, что такое боль. А я суюсь с советами, тревожусь и
предостерегаю, лезу в чужую тайну. Часовня... Я, к стыду своему, толком и не
знаю, что слово это значит, хотя бы само слово. Я вижу путника, уставшего и
пережидающего час ненастья за простыми и надежными стенами, под надежной
крышей, час, когда приходит к человеку новая сила. -
Хочешь, пойдем завтра с нами. -
Да. - Родненькие, хватит разговоров! Вы ж совсем чай не пьете, -
руки Ульяны торопливо бегают по столу, находят
нехитрое угощение. Я не
заметил, когда она подогрела чайник, и, взявши чашку, обжигаю руку. Артур-Артем
рассыпал пригоршню горошин-смешинок: - Ты
думал, тебя здесь бурдой потчевать будут? Мы, лелька,
крепко жить будем. Правда, Луна? Ульяна смущенно улыбается, опустив голову, доверчиво склоняется к
крестнику. Я
беру книгу, открываю, читаю: «Русский
народ! Прочисти уши свои и расширь сердце свое для слов Огненной Грамоты! Если
ты веришь тьме - иди во тьму!» ГЛАВА
ОДИННАДЦАТАЯ В НАЧАЛЕ СЛОВА
Близкая
осень впервые, пожалуй, всерьез дала о себе знать: тяжелые, черные тучи
лохматились по утреннему небу, кучились сталкиваясь,
снова разрывались; похолодало. Порывистый ветер тащил по земле мертвые листья,
сухую траву; когда ветер стихал, тучи повисали над Березовой Рощей, из них
сыпал дождь, крупный и хлесткий. Но стоял еще все-таки август, и дождь не
казался надоедливым, он был ненужный, некстати, и, вроде сознавая это, скоро
иссякал - ветер срывал тучи, уносил, и небо над деревней снова сияло
голубизной, палисадники пестрели астрами и георгинами. Я
стою на крылечке, курю и унываю: неумолимо время, кануло в Лету еще одно,
пятидесятое мое лето. Тьфу, черт, какую чушь я порю - лето в Лету! Да не кануло
оно, а кончилось, прошло и оставило на сердце еще одну, очередную зарубку. Что
потерялось, что нашлось? О чем сожалеть, чему радоваться?.. Мы сами себя раним
порой безжалостно и больно: везде будто бы мы дома, а, по сути, дома-то и нет.
И желанны мы вроде, но только как гости. Я уеду, скорее
всего, завтра уже и, продираясь сквозь глухую толпу города, мучаясь от сознания
своей никчемности и бессилия, может быть, вспомню идиллию деревенского вечера,
освещенную падающими звездами и сжигающими небо хлебозарами,
и никогда никому не расскажу о любви здорового, сильного парня к изуродованной
несчастьем девушке, улыбнусь, вспомнив важного баламута, козла Чемора и оригинальную пару - Степана да Марью, вздрогну,
вдруг услышав однажды, что жители деревни «эн»
вооружились вилами и топорами и пошли... Куда?.. -
На-ка, надень! - Артур-Артем подает мне старую куртку-ветровку. - Сегодня так и
будет морщиться весь день. Я в общем-то не рассчитывал заживаться в Березовой Роще, выпустил из виду
и не взял на случай непогоды никакой одежки, кроме зонтика. Я улыбаюсь
невесело, представив себя вышагивающим по дождливой деревенской улице, потом на
горушке в пестром свитере и под зонтом рядом с крестником в брезентовой
штормовке и резиновых сапогах. Вроде бы глупая мысль, но картинка вовсе
нелепая. -
Может, переобуешься? У меня бродни есть. - А,
ладно! - Я притопываю одной, другой ногой, смотрю на туфли. - Ничего им не доспеется -
Вымажешь и брюки тоже. -
Отчистятся. -
Смотри, твое дело. Мы
выходим за калитку. Синь неба снова заволакивается тучами. -
Подожди-ка, лельк. - Артур-Артем шарит по карманам. -
Так и есть, рулетку забыл! Ни хрена памяти не стало. Я быстро! Остаюсь
один; пощипывает сердце. Ульяна, простоволосая, выходит из
проулка. В зеленой вязаной кофте и в зеленых брюках, она похожа на одуванчик. Я
невольно любуюсь девушкой: господи, залечить бы эти рубцы на лице, вернуть бы
зрение, она бы... -
Луна, что случилось? - Артур-Артем торопится к нам, с тревогой смотрит на
девушку. -
Ничего. Здравствуйте! -
Здравствуй, Ульяна! - отвечаю я. - Мы
же договорились, тебе объясним все потом, когда разметим. Погода вон бесится... - У
мамы рано утром приступ был. Я больше не ложилась. Вот, пришла. Мама уснула, а
я одна... Ты же знаешь, меня в такую погоду знобит. Ульяна говорит неровно, сбивчиво и вид у нее, как у испуганного
ребенка; мне становится жалко девушку. Артур-Артем тоже растерян. Я вдруг
понимаю ее незащищенность, потому и речь ее такая нелогичная, что ли: она же,
по сути, ребенок. Ну
да, она помнит мир таким, каким видела его до несчастья; взрослея, она невольно
проецировала сегодня на память десятилетней давности, восприятие же осени тем
более неприятно, страшно для нее. Все эти мысли пронеслись в моей голове тоже
путано, но, тем не менее, реальность была именно таковой. -
Знаешь, Артур, ты иди, а мы с Ульяной побудем дома. -
Я решительно беру девушку за руку. - Иди, Степан Гаврилович ждет уже. Крестник
с благодарностью смотрит на меня. -
Спасибо, лельк! Мы придем, расскажем вам. -
Ладно, расскажите, - говорю я вслед крестнику; и отчетливо понимаю: я поступил
единственно правильно - мне сейчас нечего делать на горушке, это их кровное
дело, а я буду лишний. -
Колдуны непутевые! - Ульяна по-детски выпячивает
губы. -
Почему же колдуны? - спрашиваю я. И про себя добавляю: - Скорее слуги Божии. Хотя Бог для них фигура абстрактная, вера - понятие
отвлеченное. - Да
так... Все шепчутся, книгами да бумагами шуршат. - Ульяна
задерживает шаг у крылечка, выпускает мою руку и впереди меня уверенно входит в
дом. -
Чай будешь пить? - спрашиваю я. -
Нет, спасибо! Я позавтракала, творог со сметаной. - Ульяна
проходит в комнату, садится на старый диван, и я слышу, как ревматически
скрипят его пружины. Топчусь
на кухоньке - я совершенно не знаю, о чем говорить с девушкой: спрашивать
что-либо прямо нетактично, намеки я не терплю, боюсь, будут плоские. Да,
скверное положение. -
Крестный, ты что там? Иди сюда! - зовет меня Ульяна.
Я вхожу в комнату. - Садись вот рядом. Сажусь
рядом с девушкой, от нее пахнет парным молоком и летним зноем: я замечаю в
волосах ее и на кофте травинки, убираю их. -
Это сено, утром теленку давала. Вроде отряхивалась. - Ульяна
торопливо пробегает пальцами по волосам, одергивает кофту. Управившись, кладет
руки на мои колени, поворачивает ко мне лицо. Едва
сдерживаю волнение и дрожь. Я понимаю перемену в моем отношении к девушке: при
первой встрече я был просто поражен; теперь же, когда знаю, что она хочет стать
женой моего крестника, во мне поднялся и сидит протест, и я не могу побороть
его. -
Ты, крестный, тоже не хочешь, чтобы мы поженились? Я
ожидал всего, только не этого вопроса, - заданный в лоб, он застал меня
врасплох, и я убито молчу. -
Почему-то никто не хочет, чтобы мы поженились. - Ульяна
говорит тихо, но я не слышу в ее голосе сожаления и обиды. - Люди же не знают
меня совсем! А Артур знает. -
Тебе надо в клинику, Ульяна! У нас в городе есть
хорошие врачи, приезжайте, помогу. -
Надо, наверное, понимаю. Только привыкла жить так, я умею так жить! Я же все
делаю. Даже вязать умею, вот эту кофту сама связала... правда, мама помогла
чуть. А шарфы и носки - сама! И с дороги
не сбиваюсь. Если привыкла к месту, узнала его - я уже помню и знаю, не
ошибусь. - Но
понимаешь, Ульяна, если можно вылечиться... - Я с
трудом нахожу нужные слова, пристально смотрю на девушку. - А правда можно? - Ульяна сжимает
мою коленку, и я слышу, как дрожат ее руки. Лгать
девушке не могу, не имею права что-либо гарантировать. -
Надо попробовать... возможно... -
Вот видите!.. И дядя Степан так же говорит... -
Но, Ульяна, ты же видишь с горушки?! -
Да. Или рано утром, или вечером. -
Видишь ясно, четко? - Не
знаю... То ясно, то мельком... Когда промелькнет что-то, я вспоминаю сразу, как
это было тогда... когда я видела. Оправдывались
мои предположения: девушка видит давно утраченным зрением, воспринимает увиденное давно прошедшим временем. Но отчего это, как это
может быть? И что будет, если ей вернут зрение? - Я
не понимаю это, крестный, я только чувствую тайну. Вот увижу, и мне хорошо, и
больше не надо... пусть будет тайна. -
Но, девочка, разве можно жить только тайной? - Но
это моя тайна, крестный! Я же не говорю всем, чтобы они жили, как живу я. Вот
так, логика Ульяны приперла
меня к стенке, вернее, припечатала к спинке дивана. Я сижу, пустой и
бессловесный, мне действительно нечего возразить, сказать девушке. И спроси она
сейчас, что я ей, зрячий, могу показать, я, скорее всего, сбегу, сбегу на край
света, спрячусь в дремучий лес, провалюсь в тартар. Как взрослому человеку войти
в жизнь заново? Из лучших побуждений вторгаемся мы в душу, в высокое Я
человека, берем в руки сердце и судьбу его и не вспомним: а руки-то мыли мы?! -
Извини, Ульяна!.. Прости, я не хотел... - Ты
чего, крестный?! Я не обиделась. Я же часто думаю об этом. И не могу придумать,
как лучше. Увидеть солнце? Но я его чувствую. Увидеть цветы, деревья? Но я их
слышу. У меня есть знакомая сорока, я с рук ее кормлю... Слушаю
девушку отрешенно и ловлю себя на мысли о том, что она ни разу не сказала слова
«красиво, красота». Если ты
веришь тьме - иди во тьму... Я не
знаю, куда иду; они не верят тьме - они идут... Я
действительно старею: все чаще размышляю о смысле жизни, не могу терпеть
юношеский максимализм, считаю его глупостью, забывая о том, что сам был именно
таким, меня все чаще тянет давать советы и указывать путь; я решительно старею,
иначе чем объяснить усталость, ввергающую меня в
состояние дрожи?! Что
стоишь качаясь, тонкая
рябина, голову
склоняя до самого
тына?.. Далекий,
серебристый голос уносит меня, и я уже не вижу беду, я уже не слышу плача, я
уже не чувствую боли - ослеп, оглох, отболело... Как бы
мне, рябине, к дубу
перебраться? Я б тогда
не стала гнуться и
качаться... Ульяна сидит с закрытыми глазами, прямо - гордо! - держит голову,
поет, вытянув руки вперед, будто ищет, ждет тот самый дуб. Она поет просто, без
артистического надрыва, потому что в песне ее судьба. За
окном снова плещет дождь. Вот он врывается в простой уют деревенской избы,
крестник и Степан Щелчков, шутник, вносят его запах, вносят запах спелого
хлеба, березы, земли. -
Эй, славяне, вы живы?! - это Артур-Артем спустил с поводка своих бесенят. -
Мы-то живы. А вы все мокрые и чумазые! - Ульяна
встает навстречу мужикам. - Я чай поставлю. -
Чай, Ульянушка, потом. Я баньку с утра раскочегарил, Машенька жару нагонит. Напаримся, вот тогда и
почаевничаем всласть, чемор нас возьми! - Степан
Гаврилович сбрасывает допотопный брезентовый дождевик,
проходит к круглому столу, застланному бело-голубой скатертью. - Я
хочу вам сообщить преприятнейшую новость: решено! -
Он поднимает высоко над головой рулончик ватмана, кладет его на стол,
разворачивает: - Вот!.. Мы
стоим вокруг стола, низко склонив головы: я слышу, как учащенно дышит Ульяна, и чуть вздрагивающие руки ее бегают по ватману.
Эскиз часовни, чертежи, расчетные данные, математические выкладки - все как в
образцовом конструкторском бюро: только в нижнем левом углу нет прямоугольника
с исходными данными: кто, когда. Да, к Богу идут не с именем и дарами, к Богу
идут за советом и несут дело. - И
когда думаете начинать? - спрашиваю я. -
Начинать-то?.. - Степан Гаврилович смотрит на крестника, тот кивает головой. -
А вот съезжу в город, привезу батюшку, чтоб место освятил, молитву прочитал. В
начале слово должно быть... Вот на Успенье, благословясь,
и... Так, Артур? -
Так, - крестник поднимает голову, смотрит на Ульяну. - А
ты, Илья Иваныч, не хотел бы пособить? -
Я?! - Ну
да. Вон, Мальцев соизволил. Явился, застолбим, говорит, может, не сунутся...
Да, богу - богово, кесарю ж... Я
долго смотрю на всех поочередно, их спокойная уверенность понятна мне; в себе
же я не чувствую ничего, может быть, только какое-то просветление в душе и
боль: для кого часовня? Путники здесь редки, скоро и совсем исчезнут. Остается
одна проезжая дорога и снующие по ней маклеры, дилеры, букмакеры,
держатели акций, фермеры... Устоит ли часовня в этом наводнении? Я прожил
здесь, в этой разворованной деревушке, десять дней и по сути ничего не увидел,
только вспомнил, прикоснулся и... остался созерцателем. Я ничего не могу
объяснить и обещать Ульяне, не имею права запрещать
Артуру-Артему. И вообще, кажется мне, я уже ничего не смогу, не успею. А они -
все вместе, на земле. Даже Мальцев вон, плюнув на все обиды, прибежал спасать
землю свою. - К
сожалению, нет. Мне пора восвояси, - говорю. -
Жаль, - искренне сожалеет Степан Гаврилович. Мне
тоже жалко, жалко расставаться с этими людьми. Но я приеду, обязательно приеду
и приду в часовню, а что часовня будет, я ни капли не сомневаюсь. И тогда,
может быть, Ульяна будет видеть всегда и все. Может
быть, если захочет... |