На Колыме тех времен рейсовые автобусы не ходили, и каждый путник добирался до нужных мест как мог. Один на «погонах», другой на чифире, третий, самый уважаемый шоферами человек,— на «граммульке». И только совсем уже неимущий совал водиле деньги. Такому попуток приходилось ждать сутки, а то и доле. Деньги в колымском обиходе шли не первым сортом. В диспетчерских автобаз действовало указание Политуправления: по просьбе корреспондента газеты или радио, усадить его в первую попутную машину. Трассе на это указание — наплевать и забыть. Корреспондент ты, не корреспондент, гони пачку чая и место рядом с шофером твое. Нет чая? И разговора нет. Кстати, о чифире. Приходилось мне слышать от знатоков запроволочной жизни (нынче ведь что ни поп— то батька): «Дернули мы с ним по стаканчику чифирка». С таким знатоком мне разговаривать не о чём. Так же, как моряку не о чем разговаривать с мореманом, который к вопросу «А ты на гальюне плавал?» отнесется серьезно. Дело в том, что чифир— это не крепкий чай. Чифир есть чифир: пятьдесят граммов байхового на литр воды. Стаканами чифир не потребляют. Его принимают глотками. Сделал глоток засосал кусочком селедки и хорош. Это— первак. Вторяка можно сделать несколько глотков. И опять же желательно под соленую рыбку. Ни в коем случае не под сладости. При случае истинный колымчанин мечтательно смеживал очи и обращался в никуда: «Эх, сейчас бы чифирку глотнуть». Только так и не иначе. Чифир — не прихоть привилегированного зека. Для некоторых колымских категорий он был производственной необходимостью. В частности, для шоферов, работавших на дальних ходках: Магадан—Адыгалах, например, тем более — Магадан—Нера. Трое-четверо суток в пути. Груз — продукты, промтовары. Сопровождающий когда есть, когда — нету. В дальние-далекие времена в кузове располагался вооруженный охранник. Экономя государственную копейку, охранника заменили железной решеткой, которую перед рейсом закрывали на висячие замки и опечатывали. Колыма и висячие замки. Смешно. Тамошние оторви-да-брось дамской шпилькой отрывали несгораемые ящики, а тут — висухи. Всем смешно, кроме шофера, который отвечает за груз. Трое-четверо суток в пути. Уснуть нельзя. Не только груз твой уполовинят, хуже случалось. Moгy сослаться на собственный опыт. Мне надо было на прииск «Гвардеец». Магадан—Усть-Омчуг—Омчакская долина — мост через Кулу и там — совсем недалеко. А всего пятьсот верст с хвостиком. Двое суток. Груз — пара экскаваторных ковшей. Никто на них не позарится. Значит, можно Сергею Никифоровичу, шоферу, без чифира. Доберемся до прииска имени Гастелло, переночуем, а поутрянке, не торопясь, дотяпаем. Почему именно до Гастелло? Там у меня начальник прииска Павел Иванович Алексеев — сват-брат. У Сергея Никифоровича на Гастелло жил друг. А самое главное — машину на ночь можно определить под теплый поддув. Гаража нет, есть система утеплительных труб с калориферами. Накинешь на радиатор брезентовый рукав и иди устривайся на ночевку. Утром придешь, горячей воды в радиатор заливать не надо, мотор разогревать не требуется, руль тоже шевелится без усилий. Задний мост паяльной лампой прошуровал и кати с ветерком. Хоть тридцать на дворе минус, хоть сорок. Так у нас все хорошо и получилось. Поставили машину под тепло, пошли ночевать. Я к Павлу Ивановичу, Сергей Никифорович — к другу. А часов в восемь утра примчался Сергей Никифорович. Вид у человека — краше в гроб кладут. — Виктор Николаевич, идемте скорей, мотор сняли. Летели мы с Сергеем Никифоровичем локоть к локтю, несмотря на то, что я и был моложе, и спортом занимался, и к чифиру не притрагивался. Верно говорят: человеческие возможности неисчерпаемы... Прибежали. На первый взгляд, машина как машина. И передок на месте, и кузов, и кабина. Мосты, колеса — все как полагается. И экскаваторные ковши никто не пошевелил. Только мотора нет. Приподнял Сергей Никифорович створку капота, а под ней вместо движка — голое место. Шланги есть, тросики есть, электропроводка есть, радиатора и мотора нет. А какая, без мотора езда? —Да-а, — сказали мы с Сергеем Никифоровичем. Я заглянул в кабину, в кузов, под автомобиль. Ни мотора, ни радиатора... Вчера вечером были. Я лично видел. Сергей Никифорович тоже видел. А вот дядька в замасленной телогрейке и валенках, подшитых баллоновой резиной, засомневался. Появился дядька как-то бесшумно и незаметно. Будто не по земле подошел, а возник из ничего. Не было, не было и вдруг — стал. Оперся рядом со мной о крыло, покачал головой и глубокомысленно спросил: —А до этого-то был? Я не оценил сочувствия и сгоряча ответил вопросом на вопрос: Как бы мы могли приехать? Сергей Никифорович оказался куда сообразительней и без всяких дипломатий спросил: —Сколько? Дядька показал указательный палец, потом сжал кулак и распрямил указательный, средний, безымянный и мизинец. На колымском языке во все торговые времена это означало: литр спирта и четыре пачки чая. Пачка — пятьдесят граммов. Если услуга оценивалась в осьмушечный цибик, палец был полусогнут. Товар — на кон. И без опера. Через три часа жми на железку. Не управитесь через три, — засомневался Сергей Никифорович. —Через три похиляете. Закон. Па-а-шел я к Павлу Ивановичу бить челом. Павел Иванович долго смеялся, написал в магазин записку: «Выдать из ф-да нач. пр-ка» и на всю мою оставшуюся колымскую жизнь напутствовал: —Здесь тебе, Николаич, не материк, варежку разевать не приходится. Приобрел я в магазине выкуп, передал по адресу. При этом ни на миг не сомневался, что через три часа поедем дальше. Это я говорю не для того, чтобы оттенить воровскую надежность, а только ради справедливости. Иногда случалось доверяться слову колымских «сливок», и я никогда не имел повода об этом пожалеть. Из песни слова не выкинешь. Через два часа мы двинулись по маршруту. Мотор гудел весело и безмятежно. Видать ото всей своей чугунной души радовался, что стоит на своем месте и делает свое дело. Я могу припомнить еще несколько историй, связанных с основной колымской валютой, но повесть не об этом, и эпизод я привел потому, что уж очень он характерен. В общем, спирт и чифир — движение в любые колымские концы и на любые расстояния. Это знали все, чья жизнь была связана с колесами. В том числе и корреспондент «Советского Северо-Востока» Николай Черешнев. Поэтому когда собирался в дальние рейсы, в свою командировочную полевую сумку он клал несколько двадцатипятиграммовых кубиков и чувствовал себя кумом королю. В этот раз основной запас Николай израсходовал, оставалась всего одна пачка. А ехать еще километров триста с гаком и по дороге — ни одной надежной остановки с руководящим знакомцем, у которого можно разжиться местной валютой. Поэтому Николай подходил только к таким шоферам, у которых внешность была более-менее. Явных чифиристов избегал. Как определял? Здесь наметанного глаза не требуется. Волосы редкие, а то и вообще голова как коленка, хоть по возрасту лысеть человеку вроде бы рановато, лицо, руки морщинистые, а главное — взгляд откровенно жадный. Как будто хозяин мысленно уже весь в твоей сумке или в карманах. К такому с двадцатью пятью граммами на триста верст близко не подходи. Но и «более-менее» тоже свою выгоду блюли. Сунулся Николай к одному, к другому, а вместе с ним сунулись и те, кто в тот момент был побогаче. Они уехали, Николай остался. Повезло ему, как везет всем неудачникам, неожиданно. Раскрылась дверь, вкатилось морозное облако, а из него, как из пены — заиндевелая, чуть не по пояс, борода, знакомая любому шоферу Тергинского горнопромышленного управления. Николаю тоже знакомая. Главный инженер Тергинской автобазы Трофим Константинович Березовский. Это— по документам. По-шоферски — Борода. Личность очень своеобразная и отношение к ней было полюсным. Про кого-то говорят: «Вообще-то человек хороший, только...» Про других: «Ни то ни се, но дрянцы больше...» Про третьего — тоже с оговорками. Насчет Бороды говорили, как с единого удара гвоздь вбивали. Одни: «Человек!» Другие: «Гад!» И никаких компромиссов, никаких попыток стесать углы. Николай с Трофимом Константиновичем встречался несколько раз, как-то даже на дне рождения главного механика базы, но собственного мнения о нем у Черешнева не сложилось. Однако отсутствие личного мнения не помешало Николаю обрадоваться: —Трофим Константинович... Вас мне сам бог послал. Березовский тут же дал Николаю понять, что бог свои усилия направил явно не туда. Он хмуро посмотрел на Николая, похлопал рукой по бороде, отряхивая иней, и неприветливо спросил: У вас, собственно, ко мне какое дело? Вы разве меня не помните? Я работаю... —Я вас отлично помню. Знаю, где и кем вы работаете. Вы что, ждете от меня интервью? —Мне бы хотелось с вами уехать. Вы на автобазу? Я — дальше автобазы. И вас я с собой захвачу. Хотя сделаю это без особой охоты. Почему? — Николай не знал, как понять Бороду, и поэтому, на всякий случай, открыто улыбнулся. Вы зря улыбаетесь. Я говорю совершенно серьезно. Я вас возьму, но против желания. Я очень не люблю всех вам подобных. — Я вроде бы не давал повода... Я не сказал: вас лично. Я сказал: всех вам подобных... Вы не раздумали со мной ехать? С какой стати? Наоборот, даже очень интересно. Может, мне удастся вас переубедить. Березовский посмотрел на Николая насмешливо и ничего не ответил. Николай вышел из столовой раньше Трофима Константиновича. На площадке стояло пять машин. Нужный автомобиль Николай определил безошибочно. Четыре колымских ЗИСа. От материковых они отличались удлиненным кузовом и добавочной задней осью. Возили эти муромцы не по пять тонн, а по семь. От перенагрузки их выхлопные трубы нагревались докрасна. Ушлые колымские водилы пропускали трубы через пол кабины и использовали как обогреватель. Пятой машиной был гибрид. Передок, кабина, мосты – «шевроле», сварной кузов — от двух «студебеккеров», рама – произвольной конструкции, лампы-фары и прожектора — от «Даймонда», а внутри кабины не поймешь, что от чего. Тумблеры, датчики, рычажки... Едва тронулись, из-под панели потянуло теплом. Матовые морозные разводья на лобовом стекле оттаяли, очистились от изморози боковые и задние стекла. Довольно продолжительное время ехали молча. Березовский — потому что разговаривать не хотел, Николай — потому что не знал, как разговор начать. Шофер был при деле, ему легче. Николай тоже пытался как-то сосредоточиться. Думал о том о сем, но мысли ни на чем не останавливались, и это раздражало. Иногда Николаю казалось, что Березовский искоса на него поглядывает. Тогда он резко оборачивался, надеясь поймать взгляд, но Березовский смотрел вперед, только вперед, и Николай понял, что он так смотрит все время. Впечатление, что Борода на него косится, шло не от действительности, а от желания. Зимний колымский пейзаж однообразен. Коренастые, словно придавленные тяжестью снега, сопки, яркие в острой своей белизне долины, еле различимые, занесенные снегом распадки. В яркий солнечный день все сливается в искристом яркоцветье, и кажется, что округа, густо обсыпанная битым стеклом, пустилась в пляс. Ни дать ни взять — современный орально-музыкалыный ансамбль, когда в ныряющем свете прожекторов выкомаривают не поймешь кто и не поймешь что. Но сегодня было пасмурно, и округа белела не остро, а чуть приглушенно. Обманчивая девственная белизна. Если смотреть на нее долго и не прищурившись, в глазах появляется острая резь, а в душе — тревога. Изредка в белую тоску вкрадывались одинокие тощие лиственницы — деревца, которые в силу их хилости и убожества в свое время миновал даже неразборчивый топор подневольного дровосека. Когда-то в долинах и на сопках властвовала тайга. Не та, сибирская, — тесная, непроходимая, с кедрами и соснами в два обхвата, а местная, со сторонящимися друг друга лиственницами и припадочным жилистым подростом, со своими проплешинами, со своими болотами, со своими гарями. Колымо-индигирская тайга. Ныне близ трассы о былой владычице северо-восточных просторов напоминали лишь мозгляки-деревца, которыми даже пурга и та пренебрегала. Все остальное царь природы, пробиваясь к царским богатствам, истребил под корень. Николай смотрел, смотрел на пейзажную нищету, клеймил, клеймил в душе самоотверженных губителей и не заметил, как задремал. Проснулся как от толчка и, видимо, очень резко обернулся к Березовскому. И здесь тот на Николая в самом деле покосился. И сказал: —Так просыпаются люди с потревоженной совестью. Ага. Значит, все-таки он нe все время пренебрегал своим пассажиром. И Николай холодно отбил нападку: Не обязательно. Людей тревожат не только угрызения совести, но и опасения. Когда ты ничего плохого человеку не сделал, а он к тебе с враждой. Еду вот я и не знаю, как водитель поступит через минуту: то ли остановит машину и попросит меня вылезти на полпути, то ли выкинет на ходу. Вообще-то, конечно, идея, только я не говорил о вражде. Я говорил: не люблю. Как раз за это. Скажешь одно, истолкуют по-другому, преподнесут — по-третьему. А когда преподнесут, ты уже становишься не субъектом факта, а объектом произвола. И тут Николая осенило. Непонятной конструкции автомобиль. «Я — дальше автобазы...» Вызывающая резкость, не принятая между интеллигентными людьми... —Вы теперь не главный инженер? Вас... перевели? —Да, я теперь не главный инженер. Но меня не перевели, не сняли. Я ушел сам. —Почему? —Потому что шофером я зарабатываю вдвое больше. Можете считать это главной причиной. А в основном — из-за вам подобных... Подождите-ка, подождите... Вот еще не было печали. Вылезать из теплой автомобильной кабины в пятидесятиградусный мороз на неопределенное время очень неприятно. В сорокаградусный — куда ни шло. А в тридцати... Вот как нынче. Для колымчанина со стажем то же, что для сибиряка в десяти—пятнадцатиградусный. Поэтому когда Трофим Константинович буркнул: «Сидите. Обойдусь без вас», Николай весело ухмыльнулся: «Еще чего». И вырвался на простор. Сперва мороза не почувствовал. На улице было гораздо теплее, чем час назад, когда вышел из столовой. Каверзная шуточка колымского междугорья была Николаю знакома до мгновений. Столовая располагалась в узком распадке на вечном скозняке. Там ознабливаешься в секунды. В широкой долине при полном безветрии мороз достает не сразу. Сначала он подбирается любезно и даже будто голубит разнежившуюся в тепле плоть, особенно если ты — нараспашку. Потом тебя окатывает холодом, как ледяной водой, всего одновременно. Теперь уж согреться нелегко. Можешь бегать, колотить рукавицей о рукавицу, предпринимать другие энергичные действия, но холод выходит из тебя долго и неохотно. Поэтому не надо пижонить. Никто тебя не осудит, если ты нырнешь из тепла в мороз, застегнутый на все пуговицы, и начнешь с того, что разотрешь нос и щеки докрасна. И тут же — за работу. Когда почувствуешь, что тепло в тебе не благоприобретенное, а твое собственное, добытое кровушкой, которая по жилам не течет, а мчится, тогда можешь расстегнуться и хитро подмигнуть Деду Морозу: «Что, шутник, не вышло?» Произошло то, что в тогдашние времена на трассе происходило сплошь да рядом. Изношенные донельзя покрышки, латка на латке камеры... Много ли им надо? Гвоздик, который для полновесного протектора что укус комара, осколок бутылочного донышка, любой другой, проникающий предмет, который только и ждет облысевшую трудягу-покрышку, и — ваша не пляшет. А частенько и внешних воздействий не требовалось. Едешь, едешь, вдруг хлопок, который сам себе рекомендация. «На выстрел», грустно устанавливает шофер и съезжает на обочину. Если есть запаска — задержка на пятнадцать минут. Если запаски нет, сложнее. Монтировать колесо даже при тридцатиградусном слабаке — действие, о котором приятнее вспоминать, чем производить. У них запаски не было. Вернее, она была, но уже «выстрелившая». — Н-да-а... — Трофим Константинович постучал ногой по гулкому наружному баллону, словно надеясь на чудо. Нога от баллона не отпрыгнула, и Трофим Константинович, вполголоса рассуждая сам с собой, посетовал: — Вот ведь неудача. Второй раз за сегодня. Видать, бог шельму метит... — Это на мой счет? — осведомился Николай. — При чем здесь вы? Я не суеверный... Понадеялся на свою счастливую звезду. Два рейса без проколов... Не взял вторую запаску... Придется монтировать. — А я знал, что запаски нет, — нагло заявил Николай. — По наитию или видение нашло? В чьем образе, если не секрет? — По вашей заиндевелой бороде вычислил. От стоянки до столовой метров двадцать. Не успела бы борода побелеть. И на усах сосульки. Значит, что-то с машиной. А если что-то, скорее всего — баллон. Голос Николая был безразлично-небрежен. Сродни тому, каким уставший учитель в десятый раз втолковывает бестолковому второгоднику, что дважды два — четыре. И нет ничего удивительного в том, что Трофим Константинович впервые за всю их встречу посмотрел не сквозь Николая, а в упор, и сказал с уважением: — Холмс. Ну, как есть Холмс. Только что без трубки. Вот так: взглянул на бороду и вычислил. — А что, неверно вычислил? — Вы не вычислили, вы подогнали версию под готовый вывод. Автомобиль–шофер—колесо. И не снабдили версию вариантами. В данном случае — сортиром. Сто метров туда, сто — обратно. Колесо я сменил не в Нелькобе, а где-то в районе Усть-Омчуга. Вы в самом деле решили мне помогать? Дальнейшие их действия ничем не отличались от действий других трассовых бедолаг: разбортовка, всовывание камеры, забортовка... Единственное отличие — общение. Если все предыдущие Николаевы возницы во время работы в основном поминали бога, крест и родительницу, то Трофим Константинович общался только с пассажиром и притом отменно вежливо: вы... вам... вами... Правда, лишь по мере необходимости, но тем не менее, когда они двинулись дальше, Николай почувствовал себя равноправным членом экипажа. Они вместе работали. Пусть немного, всего-то, может, полчаса, но вместе. Николай держал диск, орудовал монтажками, качал, навинчивал гайки... Короче, делал все то же самое, что Трофим Константинович, и поэтому на каком-то промежутке почувствовал себя с ним на равных. Правда, когда сели в кабину, впечатление это значительно ослабло, но совсем не исчезло. Общий труд — что еда из одного котелка. Теперь Николай имел полное право не ютиться возле Бороды куклой, а произносить разные слова. Ведь интересно, в конце концов, с кем тебя свела дорога. Тем более, что «кем» был Трофим Константинович Березовский. Так или примерно так Николай рассуждал сам с собой и, признав рассуждения стоящими, бросил пробный шар: — С вами разговаривать можно? — Мы уже разговариваем. — Тогда вопрос: вы сказали, что не любите мне подобных. Это очень расплывчато. Вы не любите газетчиков как таковых или обобщаете во мне всех... вольнонаемных? Вы хотели сказать иначе: ВОЛЬНЫХ вы хотели оказать, да? Вы щадите мое самолюбие. Ведь да? — (Николай кивнул). — Нет, я бы не сказал, что не люблю всех договорников, хотя частично — и это. Я вам завидую и в то же время не понимаю. Завидую как вольным, не понимаю как рабов. Как можно добровольно закабаляться? Ну, хорошо, через каждые шесть месяцев десять процентов надбавки к жалованью... Хоть двадцать, хоть тридцать... Разве можно собой торговать? Рабов продавали, покупали без их участия. Они являлись рабами либо по рождению, либо по судьбе. А тут — самозакабаление. Этого я не понимаю, не пойму никогда. А человек уж так устроен: чего не понимает — не любит. Скажите, на кой ляд вы полезли к черту в лапы? Молодой, полный сил, неужели вы не могли заработать на жизнь там, на материке? — Я приехал не из-за денег... Вернее — они не основное. Все гораздо сложней... Николай говорил совершенную правду. Деньга были надстройкой. Базисом была литература. Художественная литература, в которую тогда Николай пер пупом. Он писал, по его убеждению, великолепные рассказы, повести, пьесы, но их нигде не печатали. Только потому не печатали, что журналами и издательствами завладели завистники и не пускали талантливого Николая Черешнева к самому читающему, самому любознательному, к самому, самому нашему народу. Завистники понимали, что советский народ, как только познакомится с рассказами, повестями, пьесами Черешнева, забудет их жалкие имена и им придется остаток дней своих коротать в нищете и неизвестности. Если кто из них и останется в памяти читателей, то, может, только Шолохов. Да и то на вторых ролях. На свете есть один бог — Джек Лондон. Его наместник на земле — Николай Черешнев. Что его с богом разделяет? Всего лишь количество впечатлений. У Джека их было намного больше. Еще бы!.. Он излазил Север вдоль и поперек, он спускался Юконом, он был завсегдатаем игорных домов Даусона, он штурмовал Чилкутский перевал, он питался сырой медвежатиной!.. И Николай хотел. Чего? Всего! На перевал хотел, вдоль и поперек — хотел, сырой медвежатины — хотел! А больше всего хотел лютых морозов, при которых слюна замерзает, не долетев до земли! Даешь Север! Все это Николай выложил Трофиму Константиновичу, разумеется, без тщеславных подробностей, и сказал: — Разве это кабала? Я боюсь, хватит ли мне трех договорных лет. Два уже прошло, а я еще не был на Чукотке и на Чаун-Чукотке. Только разок, да и то меньше двух недель, жил в Усть-Нере. А по Индигирке не спускался ни зимой, ни летом. Мне остался год до шестимесячного отпуска. У меня нет времени на отпуск. Я хочу на остров Врангеля хотя бы на неделю. Не отпускают на остров Врангеля — пограничная зона. А здесь у нас — не пограничная зона?.. Вообще-то редактор обещал прощупать почву. Может, договорится. — Да-а... У каждого свое. А знаете, я, кажется, начинаю вас понимать. И от этого уже легче. Это, пожалуй, не самозакабаление, а самопризыв. Как на фронт — добровольцем. Расчетов никаких, только преданность идее. Что ж, за это можно уважать. — Значит, я включен в исключение? Исключен из нелюбви? Трофим Константинович взглянул на Николая то ли укоризненно, то ли с сожалением и очень просто сказал: — Не надо этого. Я вас понимаю: сели рядом с человеком, о котором плетут черт те что, человек этот обошелся с вами нелюбезно, надо его ошеломить. Ты, мол, конечно, но и мы не лыком шиты. Все это из области букваря. Вы еще человек молодой, вам это кажется впечатляющим. А впечатлять не надо. Впечатление сложится само. Николай покраснел и не сразу нашелся ответить, потому что Трофим Константинович совершенно верно оценил суть. Не будь остановки, они могли молча просидеть всю дорогу, но случай представился, и Николай, естественно, им воспользовался. Подкидывая каламбурчик, он думал, что Трофим Константинович ответит соответственно и отношения их определятся как обыкновенные отношения случайных попутчиков: поверхностная заинтересованность, не обязывающие вопросы—ответы. А может быть... Но это уже из области мечтаний... Однако Трофим Константинович такого тона не принял и разговор иссяк. К тому же начался подъем на перевал и стало не до разговора вообще, ибо перевал этот был на пути к руднику Бутугычаг и назывался «Подумай». Самый нелюбимый колымскими шоферами перевал. Только, может, «Расковский» был с ним бок о бок по сложности. Узкие, крутые серпантины, взбиравшиеся на поднебесную высь. На первой половине крутизны и в третьей ее четверти пара ровных широких площадок для разъезда встречных и просто для отдыха. Летом на этих площадках машины простаивали подолгу — остужали перегревшиеся моторы. Зимой остановки были короткими. Выйдет, бывало, Николай на верхней площадке, подойдет к бездне, а под ним чуть ли не отвесная стена с выбитой в камне петляющей дорогой. С высоты низ трассы видится шириной с ладошку. Стоял, смотрел вниз и гнал от себя, беспокойную мыслишку. Но мыслишка не уходила совсем, только заныривала поглубже, а сосущий холодок оставался. Да и как ему исчезнуть, если Николай несколько раз видел у подножья сопки то, что вчера, а то и час назад называлось техникой. Однажды прямо на глазах — машина, в которой Черешнев ехал с Бутугычага, только-только одолела подъем — возник огненный шар и полетел вниз. Он не катился по склону, а прыгал гигантскими скачками, словно от сопки его отталкивали тугие пружины и ускоряли полет. Допрыгав до подножья, шар, превратившийся уже в шарик, катнулся по долине, растекся огненной простыней, которую тут же накрыла черно-оранжевая туча, а через несколько секунд донесся глухой взрыв и сопка едва ощутимо вздрогнула. «Бензовоз кончился, — хмуро сказал шофер, с которым Николай в тот раз ехал. — Успел земляк выброситься, не успел? Видать, цистерной по сопке царапнул, то ли тормоза... и-э-эх... жистянка наша шоферская». Им пришлось задержаться на вершине, потому что места, где огненный шар, расплескивая бензин, ударялся о серпантин, еще некоторое время горели. Когда наконец спустились, то увидели картину, которую Николай никогда не рассказывал. О том, почему загорелся бензовоз, они не узнали. А огненный шар, отталкиваемый от скал неведомой силой, возникал у Николая перед глазами, как только он подъезжал к перевалу «Подумай». Возник он и на этот раз, но Николай отогнал видение без усилий. Его состояние на сей раз походило на состояние больного, вызвавшего врача на дом. Лежит человек в неведении и думает только о своей боли. И чем больше думает, тем сильнее кажется боль. Но вот появился врачеватель. От белого халата дохнуло прохладой. Невозмутимым тоном задан вопрос: «На что жалуемся?», рука уверенно находит пульс, и человек, зараженный чужим спокойствием, уже и сам успокоился. Заглохла боль, пришла уверенность, что все кончится благополучно. Перед трудными перевалами, перед прижимами, непроизвольно напрягаясь сам, Николай пытался обнаружить беспокойство и у шоферов. И почти всегда обнаруживал. А если не обнаруживал, то придумывал, потому что был убежден, что оно есть. В Трофиме Константиновиче Николай тоже уловил изменение. Не в позе. Сосед продолжал сидеть как сидел: вольно откинувшись на спинку сиденья, чуть приподняв голову — для лучшего обзора. А вот руки сказали о том, что человек сосредоточился. Все время они лежали на руле в положении «без пяти два», а перед подъемом чуть раздвинулись и приняли положение «без четверти три». Людям, которые много ездили, такое совсем, кажется, незначительное изменение говорит о многом. Сказало и Николаю, но на этот раз совсем не обеспокоило. Наоборот, именно оно-то, скорее всего, и произвело впечатление, которое производит появившийся врач. Уверенное движение уверенного в себе человека. На перевалах Николай остро воспринимал жизнь автомобильного мотора. Ему казалось, что мотор не выдержит долгого напряжения, в какое-то мгновение раздастся грохот, лязг покореженного металла и что-то придется делать в считанные секунды. Что делать и как, он твердо определить не мог, и. потому в голову лезло всякое. Но всегда случалось так, что машина дотягивала до первой площадки, потом — до следующей, потом добиралась до вершины и тревога Николая уходила. А в этот раз и мотор вроде гудел без особого надрыва, и стрелка температурного датчика не уходила за девяносто и вообще все было так, будто поднимались они не на «Подумай», а без натуги преодолевали какую-нибудь «Дедушкину лысину» или «Дунькин пуп», перевалы-тягуны, нудные, длинные, но совсем не опасные. То ли в самом деле от Бороды исходила надежность, то ли Николай ее себе внушил, понять он не пытался. На каком-то витке серпантина он чуть было не рискнул заговорить, но удержала мысль: сейчас Березовский напряжен и может не ответить только поэтому. А если он не ответит сейчас, то как к нему подступиться потом? Подступиться же очень хотелось, потому что было в Бороде что-то от джеклондоновских героев. И даже не от каких-то вместе взятых, а от самого Николаем любимого: от Элама Харниша, которого мало кто под этим именем знал, потому что было у него другое имя, знаменитое и точное, как хронометр. Время-не-ждет. Никакой расплывчатости характера, прям, как Правда... Не знал еще тогда Николай Черешнев, что прямой бывает и Ложь. Тогда, когда она БЕСКОНЕЧНАЯ. Тогда, когда она не появляется в человеке, а живет в нем постоянно напряженная, боясь выдать себя неосторожным поступком, случайно оброненным словом. Когда она в своей святости становится такой же несчастной, как Правда, которую надо скрывать... |