В ту ночь деда
Игната мучили какие-то предчувствия. Он не мог объяснить их, ровно, как не мог
объяснить, где эти предчувствия зарождались - в голове, в сердце ли, - что сулили. «Может смерть
стучится? - думал он, и глядел полными глазами в черноту под потолком. - Эк, приспичило...» Смерти дед Игнат не
боялся. Из пятерых братьев он, второй по старшинству, пережил всех и еще до
войны смирился с мыслью, что следующая очередь его. Но позавчера и три дня тому
на юго-востоке в вечерней тишине слышался слитный вибрирующий гул, -
приближались наши, - и вот теперь смерть была прямо до слез не ко времени. Год, три месяца,
одиннадцать дней будто и не жила деревня Озертицы,
безмолвно отлеживалась в длительном параличе, когда глаза все видят, уши
слышат, а в руках и ногах непослушность полная; когда
сознание ясность хранит, а в сознание том тоска, тоска, тоска, и нет более
места другим чувствам. Когда соседнее Рожнево горело, целую ночь кострище освещало небо до
глубоких глубин, стоял у ворот своего двора дед Игнат, мысли были вялые - не
подобрать, не склеить в горсти: вот и наш черед. И не было страху, не было
паники. Все передумано еще в первые дни ига, нового негде взять. Кто помоложе из мужиков и парней - с армией увязались, отошли на
восток, кто годами перерос возраст призывной - собрали дробовики, топоры,
кое-что из бросового оружия, подались в леса, и летают слухи, на дорогах хозяйнуют крепко. Но не всем дано месть свою в патроне
носить. Не отошел Игнат с Красной Армией, не поступил в партизанский отряд.
Частью из-за хромоты, что за-служил
еще в японскую войну, частью из-за гордости: «Кудай-то
я от свово дома пойду? Не быть по ихнему!» Да и многие, кроме Игната, дома остались.
Народ не крепкий с виду, даже трухлявый на глаз. Но упрямый и гордый. Против
новых германских приказов жили своим законом, оседлостью своей, как бы выражали
временность ига, веру в справедливый конец. Озертицы тоже на дороге стоят, но дорога та
- одно название. Местами глинозем, местами узкие гати. Землица вокруг деревни не ахти какая пригодная для
тяжелых машин. Когда-то, этого и дед Игнат не помнил, но слышал в молодости, по
кромке бора, что верстах в трех от деревни, тянулась цепь озер. Потом эти озера
заросли. Покрылись толстой жирной коркой из торфа и глины, а под ней
угадывалась, прослушивалась топь не топь, - хлябь голимая.
На востоке и того страшнее, лежало мшистое болото, ворчливое и пьяно пахучее. Наши уходили в
сторону болота большими силами. Час и более тянулся непрерывный поток людей с
винтовками, пулеметами, повозками. Потом прокатили несколько кургузых пушек, а
уж как скрылись они, снова быстрым шагом протопали несколько мелких групп,
молчаливых и злых, как порох на огонь. Немцы в селе долго
не стояли. Больше наездами напоминали о себе: хлеб давай, мясо давай, одежду
давай. Двух стариков для острастки другим увели с собой. Двух девок опакостили. Одна потом руки
на себя наложила... Так и тянулось время. И не было в нем суток, дня и ночи,
была какая-то затяжная болезнь, муторная, точащая, как
могильный червь. И если бы в начале этой болезни сказали деду Игнату:
«Собирайся, за тобой смерть пришла», он не вздрогнул бы, не молил бы отсрочки,
ибо смерть определенней, чем ожидание неизвестно чего. А недавно над Озертицами пролетели два самолета, тонкие, будто нацеленные
пики, на крыльях их отчетливо краснели звезды. И захлестнуло сердце старого
Игната горячей кровью. А вскоре слух пополз: гонят наши
фашистов, только шум да хряст стоит. За резными
филенчатыми ставнями проступили узенькие полоски синего света. Начиналось утро.
Его приветствовал воробей: чив-чив... Дед Игнат вышел
на крыльцо. День обещал быть безоблачным. Но зорька стояла прохладная, росная. Дед сходил в
огород, не таясь - чего уж там! - оросил лопух у баньки, возвратился к избе, и
тут услышал многоголосый нарастающий шум на околице. В деревню въехал немецкий
обоз: до сотни сытых короткохвостых битюгов, запряженных в высокие армейские
брички на резиновом ходу, с механическими тормозами.
Сопровождали обоз два легких танка, наверное, из тех, что прошли здесь в сорок
первом, - обшарпанные, с ржавыми и маслеными потеками
на броне. Припав к стойке
ворот, дед Игнат проводил их взглядом до площади перед церковью, заторопился в
дом. Сноху и восьмилетнего внука затормошил: - Ляксандра, ставай. Толька, ставай. Како
есть барохлишко - берите и в яму скачите. И чтоб духу
не слышно мне! Александра
засуетилась впотьмах, заохала, запричитала со сна бестолково и протяжно. - Цыц! - прикрикнул дед. - Лиса во двор, а курица
раскудахталась. Цыц, кому сказано мне? Втроем они вынесли
во двор перину, пару подушек, пальто, шаль пуховую, узелок с Толькиными
вещичками, скинули в картофельную яму на задах сарайки.
Александра сынишку перед собой спихнула в темень вонючую,
чугунок холодных картошин передала. Кто знает, сколько под землей сидеть
придется? После этого прислушалась. Немцы вели себя тихо. Делали вид, что ни к
чему им эта полусонная перепуганная деревенька в два ряда изб вдоль дороги.
Наверное, в высоких зеленых бричках лежал ценный груз, и сопровождающим было
строго наказано не отлучаться от него. - Лязай, - застрожился дед Игнат. -
Неча уши-то распускать. Впихнув сноху в
яму, Игнат бросил поперек лаза жердину, вторую приспособил через угол, а сверху
притрусил слегка разным хламом. Предупредив еще раз: тихо мне! старик вернулся
к воротам. Куст акации в палисаднике загораживал большую
половину площади перед церковью и немцев. Только каменный купол
возвышался над ним. Последние годы на колокольне гнездились вороны. Сейчас они
не выдавали себя, и это значит, что немцы не замышляли зарить
птичьи гнезда, чтобы завладеть колокольней. Значит, не собирались задерживаться
здесь, иначе послали бы наблюдателя. Пороптав на куст,
старик обошел избу, через огород заглянул к соседке, поколебался чуток, махнул
рукой - будь ты неладна! - зашагал к соседским воротцам. Сквозь широкую щель
над щербатым фанерным почтовым ящиком он увидел сгрудившийся обоз, костер
против церковной двери, молчаливую солдатню, торопливо
жующую хлеб, запивающую его каким-то варевом. Все это - и неторопливость, и
сдержанность немцев, и варево на костре на виду у деревни, - все это было
похоже на сон, который можно терпеть, но от которого ожидаешь неприятного
конца. Отступив от дырки,
Игнат перешел к другому краю ворот, прячась за столб, глянул через плетень
вдоль дороги, на тот конец деревни, откуда пришел обоз. Там было тихо, но
человечьим чутьем старик угадывал, что в каждом дворе, припав к заборам,
воротцам, окнам, люди всматриваются в синеву утра, силятся угадать, что
произойдет в следующую минуту. В той стороне небо
было светлое. Там зарождался новый день, и именно оттуда доносилось позавчера
непрерывное гудение. А вчера, после полудня, пыльной вереницей стриганули с той стороны через деревню пешие немцы. Может
тысяча, может больше. Потные, грязные, юркие, как бильярдные шары, того и
гляди, раскатятся с дороги и поминай, как серое
пепелище называлось. Однако вчера пронесло. Без остановки даже. Пробежали
шустренько. В предвечерней тиши долго висела над дорогой мелкая пыль, а когда
легла на землю, притрусила, сгладила следы. Около полуночи несколько тупорылых
машин с притушенными сверху фарами прошли на запад, где в тридцати семи
километрах за речкой стоял районный городок. И вот теперь этот обоз и танки. Игнат вернулся к
почтовому ящику, но не успел приложиться глазом к прорези, как услышал сзади
злой шепот: - Чего шаращишься, старый черт? Он оглянулся,
увидел в приоткрытой двери лицо соседки. - Свово двора нету? Увидют, чью избу спалят? Не твою
небось. - Тьфу! - сплюнул
Игнат. Всю жизнь прожил двор о двор с Власихой, всю
жизнь не брал ее мир, даже в общий трудный час свое
гнула, а чего добивалась, чем неугоден был ей Игнат - поди, спытай
у бабы. - Ты, Ульяна, не того... Не шуми... Лучше
вещички, какие есть собери, да в яму... Дальше положишь, ближе возьмешь. - Подь, говорю, не накликай греха. Подумают, партизан, - худу
быть. - Дура ты, и есть дура. Пошел Игнат к себе.
Головой покачал, застыдился и пошел. Разве объяснишь вздорной бабе, что куст у
него в палисаднике торчит, застит немцев, а он, Игнат, не хочет, как мокрый куренок сидеть и ждать, когда придут перо щипать. В сердцах он зашел
в избу, - все равно со двора ничего не видать. Не зажигая фитилька, помыкался в
темноте из угла в угол. За длинную жизнь свою знал Игнат избу, как себя и еще
лучше. Знал, где лавка - вот она, от двери к запечью тянется, где стол - против
оконца, дверь в горенку, где младший сын с невесткой и Толькой, его, Игната,
внуком жил. Сколько шагов от двери до входа в горенку старик не помнил, да и не
считал поди никогда. Но двигался в темноте
безошибочно, как летучая мышь, чувствуя точное расположение предметов в доме. Тревожное чувство,
что мешало спать, не покидало его и после сна, и дав
несколько бесцельных кругов в темноте, Игнат снова вышел во двор, и удивился,
как прибавило утро. Небо на востоке стало прозрачно. Солнце брызжело
из-за крайних изб - больно смотреть после темноты. Зажмурился старый
Игнат, высокий лоб избороздил морщинами. Будто мысль тяжелая, тупиковая
поднялась во весь рост свой - решай, старик, решай и решайся. А чего решать,
когда живешь в параличе, и все за тебя решено давно. Теми вон, что у церкви жрут хлеб и запивают теплым варевом. Никогда за много долгих
лет не чувствовал таким беспомощным себя Игнат. Он вздохнул, ступил
с крылечка, повернул было влево, на тропку, что вела
во Власихин двор, но вспомнил шепот злой, подумал,
что дура-баба сама же и вызовет беду, потоптался нерешительно, нерешительно же покостылял к своим воротам. И тут
будто плетью ударила через лысину короткая частая стрельба: та-та-та... Сухие
щелчки, пыхнув вдруг, пронеслись над деревней, как верховые, и растаяли,
удаляясь вслед горсти пуль. Обомлел Игнат.
Стреляли совсем близко. Считай, рядом. Дворов через пять. Но со стороны солнца.
Точно первые лучи его взлетели из-за горизонта, рассыпались по синей небесной
тверди. Да что ж это? Неужто началось? Попили-поели, принялись за работу. Старик Игнат припал
к воротам. Не увидел, скорее почувствовал, - немцы
спешно трогали лошадей с места. Заурчали танковые моторы, рыкнули, как свирепые
кобели, зазвенели железом. Уходят! Уходят, как
пить дать! Только последние ли они? Не идут ли хвостом специальные команды с
факелами? Игнат щеколду с
калитки откинул, кол убрал, вышел на улицу, прижался к палисаднику. Немцы
действительно уходили. Причем, спешно. Откуда у неторопливых
такая прыть взялась? Поборов осторожность, старик выглянул из-за куста акации,
потом открыто вышел. Обоз уже вытягивался вдоль дороги. Последним,
дернув кормой, тронулся танк. Он замыкал шествие. Через дорогу за
воротами тоже кто-то зашевелился. Нетерпеливо окликнул Игната. - Кого стрелили-то, Фомич? Игнат Фомич руками
развел. За деревней
начинался ложок. Обоз будто провалился в него, но скоро показался на другой
стороне помельчавший вдвое. Теперь чаще, чем
стручки перезрелого гороха на грядке, щелкали калитки, воротца. Старики, бабы,
детишки выглядывали по оба конца улицы, переговаривались негромко. Больше
спрашивали, что да почему. Ответов никто толком не знал, и гадать боялись. Год,
три месяца и одиннадцать дней болели Озертицы таким
недугом, что сразу и не придешь в себя. Из двора выглянул
восьмилетний Толька. За ним, хоронясь в тень палисадника, показалась сноха,
крупная, хоть и подурневшая, но все еще - молодка. - Кто велел? -
зашипел гусаком Игнат. Поискал на земле хворостину. - Или жизня
в тягость, или по две их у вас? - Боязно там. Слепо, - призналась сноха жалобно. - Да и зябко
очень. Лучше уж так. Старик строго брови
свел: ишь куда? Яйца курице перечить. Но вдруг
зашевелились люди на дороге, стали пятиться, озираться на дома свои. Кое-кто во
дворы спрятался. В конце улицы
показались трое. Они шли... Нет, не шли, как-то странно то забегали друг перед
другом, то останавливались, прислушиваясь ли, принюхиваясь ли к чему-то. Вот
один из них свернул к забору, прилип лицом к нему. И сразу выбежала из двора к
нему старая Мария Лукашина, руки к небу возвела, а
тот, неизвестный, что-то говоря на ходу, догнал товарищей, и те сошли с
приподнятой дороги, не переставая двигаться вперед. Старый Игнат
почувствовал, что сердце его стучит с такой силой, будто решило в один день
расходовать весь ресурс. - Никак наши это, - сдерживая бурю в душе, степенно сказал он. -
Похоже, ведь наши. Все было не так,
как ожидал, представлял дед Игнат. Длинными боязливыми ночами
виделось ему такое вот утро: из-за леса медленно, неотвратимо показывается туча
тяжелых бомбовозов, воздух дрожит, прессуется от рева их моторов, давит на уши;
одновременно из распадка дубрав выкатывают множество танков, палят из всех
пушек и пулеметов, а следом неудержимой лавиной несется, как на крыльях,
страшная конница. Такой плакат видел дед Игнат перед войной в райцентре на
двери почты: самолеты, танки с развевающимися красными флагами над башнями,
конники с занесенными клинками, а впереди всех, крупно, на половину листа -
красноармеец в железном шлеме, с винтовкой наперевес в атакующем порыве
обгоняющий танки, кавалерию. То, что увидел
Игнат своими глазами, то, что происходило не на бумаге, а на самом деле,
насторожило, озадачило, чуть не разочаровало его. Трое парней в заношенных
выцветших гимнастерках, засаленных пилотках, пропыленные и потные, пробежали
через деревню, мимоходом отвечая на приветствия, на радость стариков, женщин,
ребятни. Работа, которую выполняли они, не оставляла времени на праздник. Перед
ложком они рассредоточились, и крайний справа, выставив автомат, забежал
вперед, что-то разглядывая внизу. Потом он сделал знак рукой, и его спутники,
пригибаясь, как под тяжестью, побежали прочь от дороги, сделали крюк, тоже
приблизились к ложку, но на большом удалении от старшего товарища, и принялись
разглядывать что-то их насторожившее. Посовещавшись, они двинулись по склону и
скрылись с глаз долой. А деревня тем
временем высыпала на дорогу. И мал, и стар. От дворов далеко не отходили.
Держались семейно. Скованно. Год, три месяца и одиннадцать дней ожидали этого
часа, а наступил он, и радость великая оказалась вперемежку с беспокойством.
Немцы в сорок первом невиданной силой вступили в Озертицы.
На мотоциклах, на машинах. Несколько танков другим часом пробежали улицей. А
тут трое... Занятые. Усталые - не до разговоров, не до
веселья. Да если не дураки немцы, и оставят
после обоза засаду - одного, двух стрелков - конец, выходит, Красной Армии,
конец всему наступлению... Страшно подумать!.. А может и не
Красная Армия это? Чего бы ей выряжаться в погоны? Может
снова немцы маскарад играют? Весной, перед тем, как вспыхнуть Рожневу свечой, набежали туда «молодцы», рассыпались по
домам. «Мамка, партизаны мы. Спрячьте». Русская душа неоглядная. Как сама зла
долго не держит, так и в других зла не мнит. Разобрали «беглецов», а тем часом
и впрямь наехали немцы. Тут вылезли из укрытий «партизаны», и увидели люди, что
походки у них не русские, шаг на парады вымуштрован... Полдня и ночь горело Рожнево. Мало кто выскочил из пламени, а кто выскочил,
рассказывал такое, не приведи Бог, увидеть во сне. Дед Игнат свое
беспокойство на снохе и Тольке вымещал. Ворчал скрипуче, страшно морщил лоб.
Когда этого мало казалось, притопывал ногой, делал вид, что ищет в руку
чего-нибудь, прут ли, ремень. - Чего лаетесь-то?
- возражала Александра. - У людей праздник, а у нас то ж, что и вчера... - Цыц мне! - притопывал Игнат. - Не спеши коза, все волки твои
будут. В ложке хлопнул
одинокий выстрел и дымный крученый след уперся в небо.
Отшатнулись к домам старики. Зачастили по домам бабы, подталкивая ребятню.
Александра с Толькой тоже, как былинки невесомые, упорхнули в калитку. Дед
Игнат проследил, как дымный след терял силу, загнулся в верхней части,
склонился к земле. На восточной околице заурчала машина. И затихла, будто под
землю зарылась. Почти опустела
улица. И вовремя, потому что, обгоняя звук работающего
мотора, на крыльях ветра, в деревню влетела незнакомого вида зеленая машина,
приземистая, горбоносая против наших степенных «ЗИСов».
В железном кузове вдоль бортов сидели человек двадцать в заношенных
изжелта-зеленых гимнастерках, некоторые в пятнистых накидках, коротких
ватниках, пилотках, касках. Сзади за машиной телепалась
и отчаянно подскакивала длинноствольная пушка. Не притормозив ни на миг, машина
нырнула в ложок, некоторое время побыла там и легко выбежала уже вдали. Машина была
незнакомой конструкции, но и не немецкая. Люди, сидевшие в ней, тоже были
обмундированы в погоны, и это успокаивало, хотя и не объясняло все. Кроме того,
успел дед Игнат разглядеть дальнозорким глазом, что среди бойцов двое были
скуласты и смуглы, как народности, живущие где-то у нас на юге. Среди немцев
таких не бывает. - Наши, - сказал
дед Игнат, и снова не было радости, потому что не так представлялось
освобождение, не так буднично и равнодушно, что ли. -
Фомич, наши ведь это, - прокричала через улицу Ульяна
Лемешко, выглядывая из калитки. - Наши? - По всему - да, -
неохотно ответил Игнат. Очерствела душа за год, три месяца и одиннадцать дней,
проросла тревогой и сомнениями. Чтоб вырвать сорняк этот требовалось что-то
такое... Гром и сильная музыка! Чтоб пробудилась, вздрогнула душа, ощутила
отмщение за тревоги и сомнения. Снова повылазили из дворов, из щелей старики да бабы. И увидел
Игнат, что и у них праздник не полный. Вроде как сошел сон приятный, а
проснулись - нет ничего наяву. Лишь мальчишки - ветреные головы, сбегались
кучками, пересказывали взахлеб то, что все видели. - Наших-то всего
три, а фрицев - ого! А гонят - что не догонят. - Три - это как на
картинке. Илья Муромец, Алеша Попович, Добрыня Никитич... Муромец вона, один
против целого войска сражался. - Не-е... У них под одеждой броня.
Никакой снаряд не берет. Ватагой сбегали к
ложку. Крались по склону, как те трое. На самом дне, кособоко сунувшись с
дороги, стоял немецкий танк с ржавыми и маслеными потеками на броне. Один из
тех, что сопровождал обоз. Бог знает, что там случилось с ним, но немцы бросили
его, боясь отстать от остальных. Мальчишки храбро лазили по нему, писали глиной
на шершавых бортах оскорбительные для Гитлера слова, рисовали ублюдочные рожи в рогатых касках. Нет, не веселила
Игната шумная радость мальчишек. Два десятка бойцов, пусть в броне, пусть самых
храбрых и сильных - разве Красная Армия это. В сорок первом больше назад
отходило. И людей, и пушек. Вслушивался дед в
тишину - нет ли где звуков боя, может со стороны Рожнева
основная сила идет. Но тишина такая стояла, что комаров слышно было. Да ребячьи
голоса из ложка. - Какая власть
нынче у нас? - приставали к Игнату старухи, и в голосах их - невысказанная
тревога за тех, что прошли через Озертицы без
остановки и торопятся теперь, приближаются к районному городку, что в тридцати
семи километрах на холмах, как Москва или Рим раскинулся. Целое лето копились в
Озертицах слухи, что опоясали немцы те холмы колючей
проволокой в несколько рядов,
нарыли окопов - видимо-невидимо, в округе порубили лес, наделали крепких
подземных укреплений с пушками и пулеметами. И сидят в тех укреплениях отборные
сытые немцы, и собралось их там столько, что глазом не окинуть. А эти трое
пробежали, не спросили ничего, не захотели людей послушать. И другие проехали
без разговоров. Беда да и только! Побьют парней! Солнце уже за
середину дня перевалило. Кое-где дымки закрутились во дворах. Тут и пришел в Озертицы еще отряд. Пешком. С винтовками, с автоматами,
пулеметами. Два миномета на себе принесли. Пришел отряд и на площади, где немцы
утром останавливались, повалился на травку - отдыхать. Вся слава и почет ему
достались. Никакие приказы командиров не могли остановить деревню. Окружила,
запричитала, стала жаловаться, из тайников достала угощения кое-какие. Кто-то гармошку
принес, а гармонист среди бойцов сыскался, и полилось
веселье. И все же было оно, как с горчинкой. То ли свадьба, то ли поминки! Дед Игнат пробился
к самому главному командиру. Долго погон разглядывал. Сам погон зеленый, а по
нему узкая малиновая полоска, а по полоске и сбоку от нее насчитал три
маленькие зеленые звездочки. - Это какой знак по нынешнему будет? - спросил настороженно. - По-старому,
получается навроде, как поручик. Командиру недосуг
объяснять деду было. И дед понял, что не с того конца зашел. - Я ведь что хочу,
- сказал, выправляя положение. - Слухи верные, ждет вас в тридцати семи
километрах крепость сильная. Одолеете? И выложил те слухи
о проволоке, о крытых укреплениях, о том, что немцев в городке собралось -
тесно дышать. - Мы их, дед, и в
Берлине достанем, - ответил командир совсем мальчишечьим
голосом. И увидел Игнат, что командиру тому годочков едва ли полные двадцать. И
опять грустно стало: молодо-зелено. В сорок первом провел Озертицами
бойцов немолодой кадровый командир, густо посеребренный сединой, ширококостный,
мрачный и решительный. А этот... - До Берлина
путь... состарить может, - сказал дед Игнат, с сожалением разглядывая молодого
петушка. - Так что, не брезгуй моим словом. Не больно много вас нонче вернулось. Так вот... Часа не побыв, и этот отряд ушел. Со
всеми винтовками, автоматами, пулеметами. И деревня вдруг почувствовала себя
осиротевшей, беззащитной, притихла, снова в дома попряталась. Свечерело. Лес за
околицей почернел, улица почернела. Дома по обе стороны ее - как скирда или
стога. Ни огонька, ни голоса. Снова ожидание страстное и робкое. Не отпускала Озертицы тяжелая болезнь. Игнат ставни
закрыл, воротца колом подпер. Постоял во дворе, прислушался. Тишина. А в тишине
той боязнь неизвестно чего носится, душу гнобит.
Будто смерть за плечами стоит и дышит холодом в затылок. Вот ведь, язви ее!..
Не ко времени, не ко двору. Приспичило ее ни раньше,
ни позже. Лес на востоке
слился с небом, погрузившись, как в омут, в черноту ночи. И на деревню темень
накатилась, будто смоляное облако или дым без запаха... Ни огонька, ни шороха,
ни звука от края до края села. В каждой душе ожидание дурного: ну, как свалятся
немцы на голову, зазлорадствуют: обрадовались свиньи
русские, думали и правда Советы пришли. А мы их всех -
в один мешок собрали и под ноготь. Теперь вас... Семьдесят лет и три
года топал по земле Игнат. Характер воспитал несладкий. Но в ворчании ли, в
несогласии ли никогда не терял веры высокой ко всему русскому. А за год, три
месяца и одиннадцать дней остановилось в его душе какое-то колесико, и на месте
рыка мужицкого образовался слезливый хрипоток: так ли
уж все хорошо, все ладно... Он вернулся в дом.
Александра уже засветила коптилку. Отдыхала от чувств пережитых, обнимала,
ласкала Тольку. Прошла одна беда, заступила другая, и о ней была речь матери
над сыном: - Поди уж и войне скоро конец. Твой батяня
придет домой. Если жив останется. - Останется, -
успокаивал уверенно Толька. - Еще как останется. Вон как драпают
фрицы! Сколь их было и сколь наших... Детская душа не знает
сомнений. Восторг заглушил все другие чувства. - Господи, да хоть
бы уж скорей. Поглядел Игнат на
сноху, послушал ее кудахтанье, а не речь. Баба - есть баба, даже если она
недурна собой, если все при ней... С чего в довоенное платье выпендрилась? Для кого прическу
уложила? Думает, прошли наши, так и грех - не грех. - Ты это, - сказал
ревниво. - Не кобылись особо-то. Красоту-то не
выпячивай. Всяко еще может обернуться. То, что внука
бодрит: наших-то всего трое и гонят проклятых...
пугает старого Игната. Неужто некому дать фашистам по мусалам? Куда народ подевался? В сорок первом выбили его? - Чему быть-то еще?
- осмелела сноха. - Иль глаза тебе
застило? Или память отшибло? Сплюнул в лохань с
помойками под рукомойником, сокрушенно помотал головой, будто конь в упряжи.
Помнил старый солдат: непостоянна военная удача, как ветер безудержный кружит
то с одного боку, то с другого. Чью сторону нынче примет? Ну
как - из рук в руки... Далеко за полночь
забылся Игнат в глубокой дреме, долго и старательно вслушиваясь в тишину, в
которой отчетливо шуршали, роились на печи тараканы. Беда с ними
да и только... Ему даже начала сниться тишина, но какая-то тяжелая и толкучая,
как тычки взашей. Сделав усилие, дед
согнал с себя оторопь и сразу различил за окном избы гул, грохот и топот. Стены
дома вздрагивали под напором звуков, и тут Игнат понял, почему тишина
показалась толкучей. Он выбежал на
крыльцо. С востока по деревне двигалась черная масса машин, танков, орудий.
Тьма красноармейцев строем трюхала обочинами дороги. Под самыми заборами и
окнами. - Мать-мать-мать-мать!.. Игнат распахнул
калитку, ступил за нее. Шибануло в нос родным с
детства запахом горячей гари, земли, табака и соли - запахом русского мужика,
пропитанного всеми известными трудами всласть и более - до мокрых рубах, хоть
выжимай. - Сынки... Сыны мои
родные! - Голос тонул в реве техники. А может сломался
от чувств возвышенных, от гордости за неистребимую силу народную. Поняв, что не
слышат его, Игнат вернулся в дом, разбуздыхал спящих сноху и внука. - Вставайте!
Вставайте живо. Вся Рассеюшка под окошком нашим
проходит. - Ой, да что вы...
- спросонья недовольно протянула Александра. Умаялась,
переволновалась за минувший день. Да ведь и новый не
сулил праздности, лежебоку сытую. - Поднимайсь, кому говорено. Наши
идут. И заспешил во двор
к калитке. На западе, куда
двигалась бесконечная колонна, где в тридцати семи километрах лежал на холмах
деревянный городок, оранжевые сполохи били в небо. Казалось, солнышко при
заходе поймалось на крючок отдаленного горизонта, билось золотой рыбкой и не
могло уйти в глубину вселенной, освещая темные дали
безвременными лучами. Откуда-то из
Игнатова палисадника выплыла, будто облачко, соседка. - Ты прости,
старый. С праздником тебя. - Чего уж... -
ответил дед, то ли на просьбу о прощении, то ли чтоб не молчать в такой
радостный миг. Неслышная за ревом
колонны подкралась и стала сбоку сноха Александра. А перед ней, спиной
прижавшись к мамке, сынишка ее, Толька. Даже в темноте лицо его светилось
восхищением и счастьем. - Пап-ка-а! Пап-ка-а! - кричал он,
не умея придумать что-то другое. Игнат положил ему
ладонь на нечесаные космы, приласкал и заговорил
сбивчиво: - Смотри! Смотри и
запомни. Вот она, Рассеюшка наша. Во
гневе праведном... Не замай ее, не замай... Есть предел терпению русскому, и
тогда не жалобись, нехристь, Господу. Как аукнется,
так и откликнется. Спокон веку так. Было и будет. Будет... |