Предчувствие
холода возникает из ниоткуда. Тревожно. Река
передвигает огромные мутные воды, ворочается в застаревшем грузном теле, словно
человек во власти дурного сна. Угли в костре обрастают зеленоватым пеплом,
огонь углубляется в них и мерцает из глубины призрачными красными глазками. Сосны...
Они подходят к самой воде, некоторые даже забредают в нее. Вязкий хвойный
воздух с трудом сглатывается, мелкие мурашки разбегаются от позвоночника по
всему телу. Большая
река... Сегодня она почему-то вызывает леденящее чувство страха. Это не боязнь
возмездия, не страх перед грядущей неизвестностью - это скорее понимание
собственной малости в суровом величии Мира. Огромные белые скалы, отшлифованные
водой, выступают как клыки зверя; скалы начинаются прямо из воды, и гряда их
тянется далеко вдоль противоположенного берега. По сравнению с ними человек у
огня кажется ничтожным и затерянным. Нигде более ясно, чем здесь, не осознаешь
соотношение человека и Бога, творения и Творца. А в
небе своя река: тяжелые низкие тучи донельзя сжимают пространство, отведенное
для этой жизни. Времени будто бы нет. Тем огромнее и отвеснее скалы, тем темнее
воды земной реки, тем меньше и незначительней человек на берегу. Огоньки вовсе
ушли в глубину, руки перестают чувствовать тепло, кончики пальцев коченеют.
Холодно... Фамилия
его была Суворов. Он никогда не
переходил через Альпы, никогда не брал Измаил, никогда не ел каши из
солдатского котла... Такое странное несоответствие своей фамилии объяснялось
довольно прозаично: он был жителем последней четверти ХХ века, той самой
непонятной и бестолковой. Впрочем не будем углубляться
в подробный анализ этого периода, в
жизни простого человека и без того достаточно проблем, особенно если человек
этот среднестатистический служащий, уроженец города, название которого в данном
повествовании никакого значения не имеет, пребывающий ныне в возрасте Христа,
когда почти у всякого индивидуума возникает потребность оглянуться на прожитые
годы, увидеть весь путь с момента своего появления в мир и подвести некую
черту. И не важно, что жизнь далеко не кончена, что, вполне возможно, человек
этот будет маяться на бренной земле еще один, а то и
два, таких же срока; ясно главное - чувство пройденного начинает тяготить,
утверждать человека в мысли о необходимости углубленного и честного
самоанализа. Как
и все служащие, Алексей Павлович проглатывал по утрам свой наскоро
приготовленный завтрак, штурмовал трамвай на остановке и облегченно вздыхал
распятый на вагонных поручнях толпой таких же распятых счастливчиков. Словом,
проделывал все то, что проделывают каждое утро тысячи его сограждан. Те,
кто ездил по утрам в трамваях, не могут не заметить, что процентов шестьдесят
от общего числа пассажиров составляют именно среднестатистические служащие. Люди эти, в жизни чаще всего грустные, в большинстве своем с
усталыми и неподвижными глазами, одетые скромно и неприметно в серые плащи,
пальто, куртки, - здесь вдруг становятся до неприличия резкими, даже грубыми,
толкают друг друга локтями, лезут к выходу, наступают на ноги, и слышится то в
одном, то в другом конце вагона: -
Куда прешь!? - Ишь, растележилась на дороге! -
Гражданин, может, еще на шею сядешь? Наглый какой!.. И не
услышишь здесь: «Извините», «Пропустите меня, пожалуйста», «Простите, вы не
выходите на следующей остановке?» - нет в этих вежливых обращениях ни гармонии
с раздраженной утренней атмосферой городского транспорта, ни намека на
привычную суету и сутолоку начала рабочего дня. Обращения эти можно услышать
гораздо позже, когда трамваи не так переполнены, а молодежь встает при виде
входящей в вагон старушки: -
Садитесь, пожалуйста... -
Сиди-сиди, сынок, мне выходить скоро. - Да
и мне скоро, садитесь-садитесь... Рабочий
день Алексея Павловича начинался, как правило, в восемь ноль-ноль с указаний
начальства и тянулся от чаепития к чаепитию. Чаепитий обычно было два, между
ними происходил еще большой обеденный перерыв. Первое чаепитие имело место
после утреннего обмена новостями. Женщины, их было три: высокая статная
красавица Тамара Александровна - заместитель начальника отдела, умница и
кандидат наук, инженер Нина Писарева, тащившая на себе семью - пьяницу мужа и троих детей, и хохотушка лаборантка Людочка, - обменивались бытовой информацией о поступивших в
магазин импортных сапогах, о новом рецепте восхитительного салата... Мужчины
говорили о футболе, о политике - словом, о том, что имело мало отношения к
семейному укладу жизни и подчеркивало их мужскую независимость. Когда все
выговаривались и «радость общения» переставала доставлять радость, наступал
момент неловкого молчания. Приступать к работе в этой ситуации было по крайней мере глупо, а сидеть ничего не делая мешала
всеобщая ложная стыдливость; и тогда Тамара Александровна, как человек чуткий,
тонко оценивающий ситуацию, обращалась к Суворову: - А
что, Алешенька, не поставить ли нам чайку? В
свои тридцать три Алексей Павлович очень не любил имени Алешенька.
Было в нем что-то унизительное и недоношенное, что напоминало Суворову о
несостоявшейся карьере. Когда-то выпускник политехнического института Алексей
Суворов поразил всех своей дипломной работой. Председатель Государственной
экзаменационной комиссии собственноручно написал резолюцию: «Настоятельно
рекомендуем дальнейшую работу над темой. Дипломанта целесообразно направить для
обучения в аспирантуре.» Однако судьба распорядилась
иначе: сразу после института Алексей женился, у него родился сын Артем, и мысли
об аспирантуре были отложены на неопределенное время. Новые и новые семейные
заботы все отдаляли этот срок; потом, когда в семье Суворовых возник разлад -
на седьмом году они с Катей вдруг обнаружили полную невозможность дальнейшего
совместного проживания -выяснилось, что для
аспирантуры он уже стар. Те познания в области химии, которые некогда обнаружил
дипломник Алексей Суворов, теперь казались чем-то далеким и недостижимым.
«Стареем, брат Суворов,» - не без горькой иронии
отметил Алексей и навсегда похоронил мечту о диссертации. В свои тридцать три
он не любил своего уменьшительно-ласкательного имени. «А
что, Алешенька, не поставить ли нам чайку?» - Тамара
Александровна смотрит так внимательно, так ласково... Уже кажется Алексею,
будто это не Тамара Александровна, а его мама. Ощущение света, проникающего
сквозь легкую полупрозрачную занавеску, оживает, как тогда, в детстве. Мир
полон запахов, среди которых главный - аромат цветущей сирени. Воспоминания
всплывают сами по себе, непроизвольно. Большие и сильные руки отца... Качели...
Отец раскачивает Алешу до небес и улыбается. Качели взлетают выше и выше. Алеше
страшно и весело. Лица отца и мамы появляются и исчезают, исчезают и
появляются... «Алеша,
- Тамара Александровна продолжает смотреть внимательно и ласково, - о чем вы
задумались?» Алексей спохватывается, идет ставить чайник. Он ни капли не сердится
на Тамару Александровну, на нее вообще нельзя сердиться - так она красива и
внимательна. Такие большие и умные у нее глаза, не то
что потухшие, серые - Зины Писаревой или глупенькие, разукрашенные этой
хохотушки Людочки. Вот и теперь Людочка
не к месту вмешивается в разговор, -
Наверное, о той блондинке, что вчера за обедом подсела за его столик, та-акая девочка!.. Она шутит и сама первая хохочет над своей шуткой, бедная
глупенькая Людочка! Она и не подозревает о своей
глупости, и некому ей сказать об этом... -
Глупость! Суворов
включает чайник. Он отлично помнит эту дамочку; она действительно села за его
столик, поскольку все остальные места в столовой были заняты. Обычная крашенная
блондинка. Все, начиная со цвета волос, казалось в ней
ненастоящим, сделанным. Настоящей была, пожалуй, только грустная озабоченность
лица. Такой же взгляд был у Кати, когда Алексей встретил ее на улице. Долго
думал - подойти или нет. Катя, помнится, была одета в яркую куртку и белую вязанную шапочку, что сильно молодило ее. И лишь
вглядевшись, можно было разглядеть сеточку морщин у глаз, тщательно скрытую
слоем косметики. Она удивилась, увидев Алексея и даже, как ему показалось,
слегка занервничала, -
Здравствуй. -
Здравствуй... -
Как ты? -
По-прежнему... -
Как Артем? -
Учится... Они
замолчали. Алексей снова почувствовал себя лишним в Катиной жизни, -
Извини, я, наверное, помешал. Ждешь кого-то?.. - Ты
всe так же удивительно
догадлив! - В голосе Кати появились нотки раздражения. - Ну
ладно, я пошел. До свидания! -
Всего доброго. Алексей
не почувствовал ни досады, ни ревности. После этой встречи он мысленно желал
счастья своей бывшей жене. «У
вас роман, Алеша?» - Тамара Александровна по-матерински улыбнулась. «Умница!
Святая женщина! Грех на нее обижаться,» - невольно
подумалось Суворову. Закипел чайник и все потянулись
за кружками. -
Время чая! - объявил кто-то громко и торжественно. Второе
чаепитие - послеобеденное, ленивое... Оно и длится гораздо дольше первого. До
конца работы еще часа два. Сильно клонит ко сну; Алексей с трудом сдерживается,
чтобы не заснуть, все расплывается перед глазами, голова тяжелеет, тело
свинцовое и неуклюжее перестает принадлежать Алексею. «Для приведения в
движение груза нужно нажать кнопку...» - фраза из раскрытой на столе рабочей
инструкции приобретает форму навязчивой бессмыслицы. Для
приведение в движение нужно нажать... нужно нажать... Готово - кнопка нажата,
голова срывается и падает. Падение головы откликается звонким смехом Людочки; Алексей слышит ее смех, видит ее коленки и глаза,
сначала коленки, потом глаза... -
Засыпая на рабочем месте, не забывай о технике безопасности, - тупо произносит
он. Людочка хохочет еще громче, смех этот неприятен Алексею, тем более
что смеются над ним, отчего хмурое сонное лицо его становится еще более
мрачным. Он смотрит на Людочку, Людочка
на него, она уже не смеется, но во взгляде присутствует едва уловимый оттенок
веселости. «Вот как!» - это становится для Суворова настоящим открытием:
«Значит, Людочка способна не
только на чувства, но и на их оттенки!» Его недовольство смягчается: да нет,
конечно же она не хотела обидеть его, просто не
выработалось в ней еще чувство такта, а брызжет из нее одна только молодость и
беспричинная веселость. До конца работы остается еще около часа. Одним
из самых ярких впечатлений детства для Алеши Суворова было открытие
неравномерности времени: оно то тянулось спокойно и медленно, как падающие в
свете фонаря легкие пушистые хлопья снега, то вдруг обрушивалось, подхватывало
и мчало вихрем; иногда оно исчезало вовсе, и появлялись на его месте временные
провалы огромные и пустые. Из них тянуло холодом и неизвестностью, будто из
неуютной и бесконечной трубы мирового пространства. Время обрывалось где-то
посередине, потом кто-то связывал его точно шерстяную нить, и узелок врастал в
душу Алексея долго и болезненно. Впрочем,
временные провалы появились только после ухода отца. До этого, Алеша с отцом
часто ходили мимо базарной площади, той самой, где продавали красивые южные
фрукты, гораздо красивее магазинных; там, в самом углу площади за будкой
сапожника тогда еще находилось окошко «Ремонт часов» в низком одноэтажном доме
быта. Сейчас его уже нет, как нет и будки сапожника, нет и самой базарной
площади - теперь все это находится в новом стеклянном здании крытого рынка.
Наверное, это справедливо и современно, но что-то неуловимое, какая-то
особенная атмосфера того старого базарчика утрачена
навсегда: нет уже ни зазывающего речитатива южных людей: «Какой дыня, какой
плод! Половина сахар - половина мед!», ни распевного крика местных торговок: «Пирожки
горя-ачие!..» Не встретишь уже и рыжего безногого
нищего - человека на колесиках, наигрывающего на аккордеоне «Раскинулось море
широко»... И уж конечно, не встретишь под крышей нового рынка старого часового
мастера Петровича, он умер в тот самый год, когда строители сдали в
эксплуатацию огромный стеклянный корпус, и сидит теперь там внутри, в небольшом
уютном аквариуме за прозрачной перегородкой молодой часовщик Яша и производит
быстрый ремонт модных электронных часов... Как-то
у отца сломались часы. Он понес их на базар к Петровичу. Алеша тогда напросился
с ним; интересно было наблюдать за работой мастера - вот Петрович вставляет в
глаз какую-то штучку, похожую на маленькую подзорную трубу, и крутит игрушечной
отверткой невидимые винтики, вот он меняет какое-то зубчатое колесико, вот
говорит, мурлыча под нос: «Время нельзя подвергать грубым механическим
воздействиям, время существо нежное... рупь двадцать
пять...» Алеша часто задумывался над этим и никак не мог изжить нелепое
противоречие: с одной стороны мастер отзывался о времени уважительно, точно о
родном существе, с другой - он называл его цену невозмутимо и спокойно, будто
продавец мясного отдела в соседнем магазине. И тогда время возникало в его
детском сознании в образе куска свежего мяса, с которого еще стекают розоватые
струйки. Струйки эти растекались по столу и мама
вытирала лужицу тряпкой. - Не
крутись под ногами, иди в комнату! Итак времени нет. -
Говорила она Алеше. Времени
действительно не было: ни у мамы, ни у отца, ни у Алексея. Мама и отец чаще
всего были заняты; Алексей же просто плохо представлял себе время и знал о нем
столь мало, что все связанное с его течением проходило мимо мальчика. Позже, в
пять лет, отец подарил Алеше часы - маленькие, в блестящем корпусе, с
циферблатом, разделенным римскими цифрами от I до XII, с выгравированной
надписью - «Сыну Алексею в День рождения»; часы эти долго и исправно показывали
время, потом они еще некоторое время лежали на полке в книжном шкафу, пока не
исчезли, как исчезают из дома все старые вещи незаметно и навсегда... Отец
исчез неожиданно. Впрочем, неожиданно, наверное, только для Алеши. Мама,
похоже, ждала этого, но о причинах исчезновения сыну ничего не говорила. Этот
день Алеша помнил до мельчайших подробностей. Старый стол без одного ящика...
Два чемодана... Мама сидит на одном из них и плачет. Алеша чувствует, что она
плачет; нужно подойти, погладить ее по голове и протянуть конфету «Мишка на
Севере». Алеша касается маминых волос, его маленькая рука старательно
приглаживает их к вздрагивающему затылку - и не
чувствует маминого тепла. Вот сейчас, сейчас мама повернется к нему, посмотрит
впалыми, заплаканными глазами, улыбнется и скажет: «Съешь сам, сынок! Я не
люблю конфеты.» Но мама не поворачивается. Наверное,
тогда впервые появилось холодное ощущение страха. А может, оно появилось потом,
когда их с соседским мальчишкой, Алешиным сверстником, придавило в котловане
рухнувшим пластом глины. Стройка, как и базарчик,
была рядом с домом, и соседские бабушки вовремя заметили беду. Мальчиков откопали быстро, но чувство тяжелой, навалившейся разом
темноты осталось, кажется, навсегда, и время от времени это чувство
наваливалось с новой силой, и тогда вновь и вновь просыпалось чувство страха -
страха быть заживо погребенным под холодными скользкими комьями, которые
сдавливают все твое тело, не дают дышать, и ничего с этим нельзя поделать... «Съешь
сам, сынок!» Но мама не может повернуться, она только ниже склоняет голову и
прячет лицо в ладонях. Вздрагивания почти уже не ощущаются: мамина голова затихает,
останавливается... Вместе с этим, останавливается время. -
Ой, совсем забыла, - Людочка вскакивает и бежит к
шкафу, - мне же вчера конфеты прислали! Она
достает мешочек с карамельками; чаепитие, уже было закончившееся, вспыхивает с
новой силой - все шелестят обертками, спать уже никому не хочется, о времени
все словно забыли... -
Время кончилось! - это Тихон Федорович, начальник отдела, объявляет о конце
рабочего дня. Время, до этого часа - долгое и нудное, действительно кончилось,
теперь у каждого началось свое время. С
некоторых пор свободное время для Алексея Суворова потеряло всякий смысл. Все,
что происходило с ним после работы, он делал почти автоматически, словно
бессознательно повторял что-то давно заученное, лишь с одной целью - приблизить
тот час, когда можно будет со спокойной душой лечь в кровать в твердой
уверенности, что сон наступит незамедлительно. В противном случае темнота
поглощала его, а вместе с темнотой наваливалось холодное и мучительное чувство
страха. Иногда оно обретало черты чего-то материального: сырого грузного пласта
глины, огромного гранитного обломка скалы, и тогда вся сущность Суворова
оказывалась подавленной, зажатой этой тяжестью, дышать становилось невыносимо
трудно; он вскакивал, зажигал свет и долго ходил по комнате. Особенно
часто это стало повторяться с уходом Кати. Если раньше семья была уютным,
обособленным мирком, куда он спешил целиком погрузиться после работы, то теперь
работа отвлекала его: он забывал о своем разладе с женой, об Артемке, которого
в последнее время видел крайне редко, о той пустоте, неизменно преследующей его
дома. Жизнь Алексея ограничивалась теперь работой, где он был с людьми, среди
людей... Нельзя сказать, что Суворов сильно любил свою работу, просто там он
еще чувствовал медленное, почти сонное течение времени. Все остальное
превратилось для него в жутковатое мистическое ожидание страха, либо в само
ощущение неизбежности быть погребенным под неизвестной темной тяжестью. Иногда
Алексею казалось, что на него обрушилась бетонная плита, обрушилась
не повредив ни одну из частей его тела, а только вдавила в землю, и нет
возможности не то чтобы выбраться из под нее, но даже пошевелиться, вдохнуть
глоток воздуха. Собственная беспомощность перед всей этой тяжестью угнетала;
нередко эта глыба тьмы оживала, ворочалась, подминая его под себя, и
обволакивала мерзостной удушливой вонью. Что это было,
Алексей не знал... После таких ночей, утром, всегда чувствовалась разбитость и
подавленность во всем теле, полностью просыпаться не хотелось; особенно если осень,
особенно если дождь, особенно если выходные только-только начались. Суббота...
Раньше Алексей ждал этого дня: в субботу не было той суеты, какая наполняет
будни, не было и воскресного чувства неизбежности, когда понимаешь - два дня
уже прошли, завтра опять на работу, а ты так ничего и не успел. В субботу
другое - все еще впереди, можно будет съездить с Артемкой на речку порыбачить
или же всей семьей, с сыном и с Катей, навестить мать Алексея. Но, как правило, планы рушились по какой-либо нежданной причине,
наступало воскресение, а вместе с ним приходило неизменное разочарование:
рыбалка и поездка к матери откладывались на следующие выходные, потом на
следующие... Конечно, иногда они с сыном все-таки вырывались на речку, и
такие дни превращались для Артемки в настоящий праздник; глядя на него, Алексей
тоже чувствовал себя счастливым, однако, это случалось так редко... Мать
Суворов навещал еще реже; прощаясь, она обычно смотрела на него с укоризной, и
каждый раз Алексей давал себе слово бывать у нее чаще, и каждый раз находились
более неотложные дела... Но несмотря ни на что, раньше Алексей с нетерпением
ждал субботу. Теперь
же и этот день потерял для него смысл. Домашние дела занимали всего два-три
часа, и он не знал как убить все остальное время.
Пробовал читать, но это быстро надоедало; и мысли вновь возвращались в
тревожное русло. Становилось невыносимо. И тогда Алексей убегал из дома,
слонялся долго и совершенно бесцельно по городу, забредая порой в такие его
уголки, о которых, кажется, раньше и не подозревал. То он попадал в новые,
строящиеся районы, прыгал через строительные траншеи и ямы, скитался среди
многоэтажных однотипных коробок; то забредал в такие трущобы, которые,
казалось, существовали в теле города своим обособленным нищенским мирком еще со
времен Достоевского. Соседство угрюмого бетонного величия и ветхой покосившейся
нищеты угнетало; город представал огромным чудовищем
поглотившим в своей утробе его, Алексея, индивидуальность. Иногда что-то внутри
противилось, сопротивлялось этому; что-то исходящее из самых глубин памяти
независимо от Суворова, и это подсознательное иногда материализовалось в
сознании Алексея в виде сурового огромного мужика, одетого непременно в
солдатские кирзовые сапоги и вылинявший ватник. Время от времени это что-то пыталось
заговорить с ним, даже поспорить... «Все
мы в конце концов уходим от первозданности,» - думал
Алексей. «Да, но уходя, всегда возвращаемся,» -
возражал его непреклонный оппонент. «И что же выходит человек возвращается в
первобытное состояние? В этом смысл жизни?..» - спрашивал Суворов. «Нет, просто
во всяком человеке живут все предыдущие поколения, тем он с природой и связан.
А коли нет в тебе этого, то становишься сродни
растению, у которого корни подрубили. Из чего ж еще жизненные соки черпать; только
из того что было.» «Прошлое не вернуть...» «Это с
какой стороны глянуть: ежели на предмет смотреть как
на предмет и только, тогда конечно; а ежели понять, что он тоже из частиц
состоит, и частицы эти могут со временем в другой предмет перейти, то неужели
они свою изначальную сущность потеряют... Нет, прошлое в них останется, точно
на фотографической пленке отснятое.» Устав спорить с
мужиком, Алексей вяло махал рукой и отворачивался. Да и не было у него
убедительных аргументов, подтверждающих его правоту, и спорил он больше из
желания убедить себя в чем-то, что обеспечило бы ему самоуспокоение, хотя бы на
какой-то краткий период времени. Постепенно эти беседы становились все более
внутренними; да и сам мужик, происходящий из глубин памяти Суворова, медленно,
но неизбежно перерастал во второе я Алексея, и
связывающее их начало становилось все прочнее и прочнее, и все явственнее
выступали в сознании противоречия реально существующего мира. В
одну из своих субботних прогулок Алексей нашел небольшой мысок
поросший соснами. Вероятно, это был чудом уцелевший кусочек того бора, что
тянулся за городом вдоль реки. Мысок этот, с трех сторон окруженный городскими
улицами, четвертой - клином врезался в песчаный берег, возвышаясь над ним. Цивилизованный в общем-то кусочек городского бора виделся
Алексею таежной чащей; он подолгу бродил под соснами, разглядывал сухие шишки
и, как ему чудилось, следы зверей. Но, кроме обычных городских птиц, другой
живности здесь не встречалось; слишком уж близко подступали к этому хвойному
оазису городские улицы. Однако для Суворова тишины этого бора было вполне
достаточно, чтобы пробудить затуманенное автомобильными выхлопами воображение -
картины дикой непроходимой тайги одна за другой возникали перед ним, и Алексея
охватывало какое-то восторженное одиночество, оттого что мир так безлюден и
красив! Особенно явственно это ощущалось на обрыве над серой извивающейся
лентой реки, где навеянная бором первозданность происходящего усиливалась в его
душе от ощущения высоты. Второе
я Алексея, обычно, сопровождало его в лесных прогулках, но старалось не
тревожить одиночества; мужик в кирзовых сапогах тихо присутствовал где-нибудь
неподалеку, сидел прислонившись к сосне или
располагался на поваленной лесине и только хитро ухмылялся, будто хотел сказать:
«Да-а, брат, а настоящей
тайги ты и не нюхал!» Это несколько раздражало Суворова, но
в общем-то, отрицать правоту своего неизменного визави он не мог. Хотя бор и
воскрешал в Алексее некоторое подобие жизни, но и он был лишь временным
спасением. И здесь душа его не могла вполне покинуть тело, а только летала за
ним, податливая и послушная телу, словно привязанная к нему какими-то незримыми
корнями. Несмотря на всю свою незримость, корни эти крепко вросли в то, что
материально обозначало Алексея Павловича Суворова, и мешали свободному,
независимому парению Духа. На
обрыве Алексей видел сосны, которые настолько близко подошли к краю, что корни
их обнажились. Сосны эти цеплялись за зыбкую песчаную почву невероятными
судорожными усилиями, хотя постороннему наблюдателю могло показаться, что
деревья готовы оторваться от земли и воспарить высоко на ней. Но даже краткий
миг такого воспарения означал бы для них смерть. И деревья, видимо, это
понимали. Алексей все больше осознавал родство с этими соснами, и радость
одиночества с одной стороны обостряла восприятие восторженной красоты мира, с
другой - пугала; он боялся, что корни Духа вырвутся из его материальной
оболочки, и тело грузно и безжизненно рухнет вниз. Суворов знал теорию
продолжения жизни после физической смерти, даже допускал правильность таковой,
но как всякий человек, которому хоть когда-либо довелось серьезно заниматься
точными науками, оставлял за собой право сомневаться. В химии, которая некогда
вошла в его жизнь, неоспоримым аргументом могли служить только результаты
опыта. Опыта окончания физической жизни и перехода в Вечность у Суворова не
было. «Если бы они умели ходить, отошли бы от обрыва на безопасное расстояние.
- Подумал он о соснах. - Хотя неизвестно что лучше...» Он ужаснулся своей мысли
и невольно отступил от обрыва на шаг. Снизу, с реки, донеслось спокойное
тарахтение мотора. Горбатый буксир тащил за собой вереницу плотов. «Вот они -
бывшие деревья!» - Алексей пристально посмотрел вниз, потом быстро взглянул на
цепляющиеся за обрыв сосны, резко развернулся и пошагал к дому. Его молчаливый
спутник озабочено поскреб затылок и покачал головой. Случившееся неожиданно сильно взволновало Суворова. Он шел и ощущение сдавливающей темноты усиливалось; к тому же,
обнаружилась какая-то слабость в ногах и, почти у самого дома, Алексей присел
на скамейку. Он несколько раз глубоко вдохнул, но от этого в глазах лишь
помутнело. Внезапно сильный приступ удушья охватил его; окружающие предметы
начали быстро расплываться и терять очертания, потом они вдруг высветились все
сразу в багровом зареве, оставив в сознании четкий отпечаток; кто-то поджег
этот отпечаток, изображение моментально вспыхнуло с четырех сторон, как
развернутый листок бумаги брошенный в огонь, и
сгорело. Тьма мгновенно поглотила Суворова. ...тут
Алексей с удивлением обнаружил, что сознание его не отключилось, а продолжает
фиксировать события... «Ты поразительно догадлив!..» - Катя в упор смотрит на
него. Вот она держит за руку высокого красивого незнакомца... «Будьте
счастливы!» - говорит Алексей и почему-то осеняет их крестным знамением; он,
кажется, стоит в рясе и со свечей в руке. «Суворов, ты всегда был идиотом,» - печально говорит Катя, свеча вспыхивает и двое уходят в
его бор. Алексей остается стоять с зажженной свечей... Наступает
необычная легкость. Мамины руки касаются его волос,
вот сейчас мама скажет ему: «Съешь сам, сынок,» - и
протянет конфету «Мишка на Севере»... Вместо этого Алексей высоко взлетает
вверх. От высоты захватывает дыхание, кажется, еще немного, и мир перевернется
вместе с ним. Внизу - смеющиеся глаза отца. Почему он смеется, Алеше ведь
страшно!? Хочется закричать. Но Алексей не кричит, кричат Людочка
с Зиной Писаревой, -
Алексей Павлович! Алексей Павлович! Что с вами? Суворов
чувствует, что его трясут за руку. Они! Почему они здесь!? - Да
у него жар! - Людочка наконец-то сообразила потрогать
его лоб, - Зина! Зина! Беги вызови неотложку! Суворова
садят в машину и куда-то везут. Белое пятно рядом с
ним превращается в сидящего ангела. Он что-то говорит, но звуков не слышно.
Ангел склоняется к Алексею, черты юного лица его поразительно напоминают
Артема. Пульсации света мешают лучше рассмотреть Артема-ангела, постепенно они
заволакивают все вокруг сплошным клубящимся туманом. Приходит мужик в ватнике,
берет Алексея за руку и уводит в туман. ...Алексей
стоит на большой поляне, окруженной частоколом сосен; туман собрался в низинке на другом конце поляны, он еще не успел рассеяться
и обволакивает стволы сосен по самому низу, отчего сосны кажутся зависшими над
землей, как бы в состоянии свободного полета. Туман так густ, что наступи в
него - и останется отпечаток ноги, как в сугробе. На старом трухлявом пне
какой-то зверь оставил памятки от когтей, видимо, вышелушивая из него
муравьев... Тихо. Светает. Плотника
Прона Выблова мужики
Спинозой прозвали. И то верно, любил он рассуждения всякие - случиться
что самое заурядное, а Прон мается: почему этак, а не
иначе?.. «Чудной, - смеялись мужики, - спокон веку так.» «Нешто от неча делать, - возражал Прон, - ништо в мире за просто так не происходит...»
«Ну да, и мухи так просто не садятся,» - ржали мужики,
на что Выблов задумчиво молчал, оставаясь при своем:
ничто просто так не происходит. Жил Прон в крепком рубленном
пятистенке. Как лучшему совхозному плотнику, давали ему квартиру в центре села
с ванной и прочими коммуникациями, да он наотрез отказался. Новые дома были
кирпичные, Прон камня не любил. «Духу в ем нет, - объяснял он мужикам, - в дереве дух есть, и воздух
живой, потребный организму. Человек завсегда в дереве жить должон, а помрет - и то в дерево заколотят.» В последнем Прон видел явный умысел: «Опыт веками нажитой, - он
делал руками значительное движение кверху, - а на него начхать
нельзя, потому как - народная мудрость!» Говорил это Прон
с глубоким уважением, тем самым обнажая свою
изначальную народность. Были эти рассуждения Прона
как две капли воды схожи с философией Земли, впрочем, отличались от нее узостью
коренной идеи. «Для чо мужик на земле? -
Глубокомысленно вопрошал Выблов, и сам же отвечал
недоуменным соседям. - Он ее, матушку, тормошить должон:
весной будить, а осенью в сон готовить. А баба?.. И ее мужик тормошить должон, от того самого жизнь на земле и длится...» Жена
Прона, Клавка, была баба
располневшая и ленивая; сколько Прон ее не тормошил,
- детей у них все равно не водилось. Была Клавка ленива и в
другом: жрать готовила только на потребу желудка и существовала сегодняшним
днем, запасов никаких не терпела... Такая несознательность Клавки однако не мешала Прону бережно
любить жену. В его ласках проскакивало иногда нечто звериное нежное; Клавка
чувствовала это душой и телом и была готова хоть сейчас в благодарность
расплодиться, но ничего не могла поделать она со своей
природной обделенностью. Из-за этого лежало в ее душе
глубокое чувство вины. «Лучше бы поколотил, - втайне от мужа мечтала она, -
может и полегчает.» Выблов
же, как человек думающий, никогда жестокостью не отличался и смотрел на жену жалеючи. Впрочем, жалость его нисколько не унижала Клавку,
она воспринимала это чувство мужа правильно и любила Прона
предано и бесконечно. Еще
в пору своей службы в армии, Выблов как-то попал на
импровизированную вечеринку. Службу он проходил в одном небольшом городке; и
однажды погодок Васька Баев уговорил Прона
«прогуляться» в самоволку. Васька давно уже встречался с одной девушкой;
родители Люды, так звали девушку, видимо, не очень-то одобряли ее дружбу с
Баевым, поэтому виделись они чаще всего на танцах в городском саду или
просиживали по нескольку сеансов в соседнем кинотеатре «Октябрь». В этот раз
они договорились встретиться у одной Людиной подружки и, чтобы той тоже не было
скучно, Васька и прихватил с собой Выблова. Прон с Баевым взяли бутылку легкого вина - «для погашения
официоза», как объяснил Васька, и направились по указанному адресу. Веселье
как-то сразу не склеилось; пока Баев и Люда, после выпитого вина, уединились в
соседней комнате, рассматривая альбом с открытками, Прону
пришлось молча выслушать рассказ о неудавшейся Машиной жизни. Маша,
рассказывая, низко опускала глаза и потухшим безразличным голосом сообщала Прону факты из своей биографии. В то же время, Выблов чувствовал исходящее от нее какое-то постоянное
настороженное ожидание и покорность судьбе. Ее откровенность вызывала в Проне растерянность, и он совершенно не мог
ориентироваться, как же все-таки следует вести себя. Именно поэтому Прон почувствовал облегчение, когда с улицы вернулся сын
Маши - пятилетний мальчуган. Он с порога засыпал Выблова
вопросами: как сделан автомат... стрелял ли дядя из танка... сколько звездочек
на погонах у генерала?.. Прон с удовольствием отвечал
ему, потом разговор перерос в игру; вместе с тем ожили и Машины глаза - она
весело смотрела на играющих мальчика и «дядю», тоже почти мальчика, смеялась,
когда Прон изображал важного
генерала и только изредка вздыхала о чем-то своем. Прощаясь в коридоре, Прон попытался обнять Машу - он в
самом деле почувствовал к ней что-то теплое - но она вежливо и твердо
отстранила его руки и тихо сказала: «Не надо.» Он
понял, что Маша не сердится на него. «Вы будете хорошим отцом,» - грустно улыбнувшись добавила она на прощание... Но
судьба распорядилась иначе: детей у Выблова так и не
появилось. Сразу же по возвращении со службы, он женился на своей однокласснице
Клаве Косиновой. Жили они неплохо и с любовью, но
родить Клава никак не могла. Прон по совету врачей
возил жену в городскую больницу консультироваться; и приговор специалистов
прозвучал окончательно, к великой печали обоих, у Клавы обнаружили врожденное
бесплодие. Это никак не повлияло на их взаимоотношения, однако каждый из них в
отдельности сильно переживал этот факт: Клава от переживаний значительно
располнела и сделалась ворчливее, а у Прона
обнаружилась склонность к философствованию на отвлеченные темы. Огород
Выбловых соседствовал с огородом Саньки Капустина,
мужика кхыкающего и никчемного. Жил Санька один, и по
этой причине пустил к себе лет двадцать назад постояльца на проживание, да так
постоялец у него и остался. Приехал он в деревню неизвестно откуда, устроился
лесником... Привыкли к нему мужики, уважать стали. Был Павел Алексеевич
человеком молчаливым, даже суровым, однако дело свое ладил исправно
да и справедливостью отличался. Знали мужики, Лексеич
за просто так не накажет: браконьеров иногда штрафовал, или кто лес с совхозной
лесосеки без разрешения тащил. Строгий, хозяйственный мужик был Павел
Алексеевич, а вот дома своего не построил, так у Саньки и осел. Санька
на людях гордился своим постояльцем, в душе же уважал его безмерно и даже
немного побаивался. Когда же лесник уходил в тайгу на
несколько дней, Санька давал волю своим чувствам,
напивался, шарахался по деревне и орал песни дурным голосом. При Павле
Алексеевиче он себе таких вольностей не позволял. При
всей бесшабашности характера, отличался Капустин особой впечатлительностью:
настроение его могло падать по любой пустячной причине. Как-то пролетающая
мелкая птица справила над ним естественную надобность, после этой неприятности
Санька две недели ходил точно в воду опущенный. «Чо
скапустился? - Ехидничали мужики. - Не грусти, скоро им запретят
летать иде попало. Станут, как самолеты, по
строгому расписанию.» От таких слов Капустин сникал
еще больше, руки его обвисали до самой земли, походка становилась понурой и
пришибленной. Несмотря
на свою никчемность, был Санька человеком добрым и чутким. Часами он мог сидеть
на бревне и безропотно внимать собеседнику, при этом тема разговора большого
значения не имела: Санька самым поразительным образом вживался в мелодию слов,
удивительно точно реагировал на любую эмоциональную нотку в голосе, что
выражалось мимикой лица и глубокими внутренними переживаниями. Этой-то
слабостью Капустина пользовался часто для своих обращений Прон
Выблов. Про себя рассуждать скучно, а из мужиков
никто не обнаруживал склонности к самостоятельному мышлению. Чаще они
добродушно подъедали Прона и ржали скопом, раскрывая
тем свою жеребячью сущность. Такое отношение обескураживало, и Прон озабочено скреб затылок пятерней, привыкшей к топору,
или задумчиво засовывал в нос указательный палец, чтобы не дать мыслям выхода.
Санька же внимательно слушал Спинозу и добросовестно прослеживал мимикой лица
логическую и эмоциональную цепь его рассуждений. -
Отчего кажное дерево в землю врастает?.. - Прон делал паузу, и эту паузу точнейшим образом копировало
глубокомысленно застывшее лицо Капустина. - А оттого, как Земля есть хранилище энергетического балансу! Я говорю
Земля с большой буквы, стало быть - планета... Прон сам поражался своей внезапной догадке, и радость открытия
выплескивалась из глубин души Саньки, он торжественно проникался мыслью о
масштабной роли хранилища энергетического равновесия. -
Отчего человек тоску имеет?.. Оттого - корней своих не чует, и топчет землицу,
и ищет их повсюду... А помрет, так в землицу же и зароют. И то рассудить, для сущих хоть какая привязка будет. Откуда и живем... «А ить точно заметил, - думалось Капустину, - взять хоть Лексеича, мается человек один, точно от себя сбежать хочет,
неделями по тайге шастат, будто зверь какой, а
вернется домой - сядет в своей комнатушке и потолок проглядывает часами.» На такие мысли о своем постояльце навели Саньку
рассуждения Спинозы... Странный человек был Павел Алексеевич - деньги за
простой платил исправно и никогда ничего про себя не рассказывал. Двадцать лет
прожил в селе, про кого другого давно бы забыли - считали бы своим, про лесника
же помнили - пришлый. Нельзя сказать, чтобы был он совсем чужим, даже наоборот,
прислушивались мужики к его мнению, - но и откровенностью особой тоже не
отличался. Странный был человек... - Бывает человек почву под ногами теряет... - Прон словно угадал направление мыслей Саньки. Однако
договорить он не успел, из дома Капустина вышел среднего роста человек, крепко
сложенный; на его плечах висели рюкзак и ружье. Он подошел к мужикам, молча присмолил у них папироску, не спеша
раскурил... -
Никак, Лексеич, в тайгу нацелился? - поинтересовался Выблов. - В
тайгу. Лесник
зашагал переулком, не оборачиваясь, к окраине села в сторону темневших сосен.
Смеркалось. Прон с Санькой долго смотрели вслед Павлу
Алексеевичу, пока спина его совсем не пропала из виду. -
Бывает и теряет... - неизвестно для чего повторил Санька. В
тот год осень стояла странная, погода удивляла: в середине сентября гроза была
- на опушке сосну молнией расщепило. В вечернюю зорю к ней ворон прилетать
повадился. Нездешний, откормленный. А глаз у него черный, пронзительный, словно
душу твою выворачивает: «Кр-ра, кто ты есть,
человече? Кра!..» В
один из дней на заброшенном кладбище могила старая провалилась, люди сказывали
нора на метр глубиной, а в ней глина сырая комьями и крест тяжелый, мрачный -
на бок лег. Еще
знак был, к бабке Кузминишне старик ее приходил, к
себе звал. Тому пять лет, он в половодье с лодки сбрыкнул,
так и не нашли. Лодку мужики выловили, а тело будто в
воду кануло. Хотя, так и есть - в воду... Кто-то под утро в стекло стукнул, Кузминишна глаза протерла, глядь -
стоит: весь в белом, голова белая и лысина блестит. Соседи слыхали
- пес скулил, а рассвело следы на крыльце от мужицких сапог, грязные... Бабка
на иконку крестилась - сам был. Но многие не верили, думали, чужой кто. Теперь
как узнаешь... Прон с Клавкой тоже ходили смотреть;
следы как следы, обычные... Ночами
подмораживать стало, и утром просыпается с трудом. Холодно. В сенках ведро с водой куржавкой
подернулось. За ночь в доме выстудило, тепло ушло. Непросто вылезти из-под
стеганого одеяла: понимаешь - надо, а душа не лежит. Еще маленько
- и встанешь, думаешь... Маленько проходит, но не
встаешь; лежишь, рассматриваешь узоры на оконном стекле - до чего дивно
наморозило! Однако,
пора: вот и протопить надо, и тепло будет... Эх, Прон,
Прон, Спиноза-твою-мать! На
одеяле два лоскутка треугольных. Заплатки. Красный и синий. Красный к ногам
острием нацелен, а синий прямо в глаза. Странно, как-то он раньше такое не
заметил - словно направления какие указывают. Так вот
живешь-живешь, потом проснешься... Холодно. В
сенцах дверка стукнула. «Клавка, наверно... - подумал, приподнялся на локтях, -
не спится, леший ей в ребро!» По шагам понял - не Клавка. Вошли
двое: сосед с Гошкой-участковым. Гошка
- молодой, первый год как с армии, а уже лейтенант, усики тоненькие с рыжа, выправка чувствуется. Санька - помятый, зарос после
недельного запоя, глаза провалились глубоко и растерянные какие-то. Прон спешно одеваться начал, по лицам понял - дело
серьезное. Пока штаны да рубаху натягивал, просыпался по ходу дела. К тому
времени и Клавка со двора вернулась, - Чо ни свет, ни заря? -
Знамо дело тайга... - сбивчиво начал объяснять Санька, при этом он так
оживленно жестикулировал, что понять что-либо не было никакой возможности. - Не
части. - Прон перевел взгляд с соседа на
представителя власти. - Чо стряслось? Толком говори. -
Значит так, вот этот субъект, - Гошка сделал
указующий жест в сторону Саньки, - неделю пьянствовал
и, так называемыми, своими песнями людям спать мешал. А вчера я его, как бы
арестовал, в своем сарае запер... При
слове субъект Капустин встрепенулся и стал похож на щуплого задиристого петуха.
Растрепанный вид его был смешон, но и грозен одновременно. - Сопляк! Нет, ты гля...
Арестовал!.. -
Тишь ты. - Прон пресек поток слов, хлынувший из
вспыхнувшего соседа, спокойно так сказал. За спокойствием этим чувствовалась
основательность и твердость намерения. Однако никакой обиды для себя Капустин в
его словах не уловил и удивительно быстро подчинился. Он вообще редко спорил с
рассудительным соседом. - Сегодня,
- продолжал Гошка, - утром он очухался,
но арест я не снял, решил держать до Павла Алексеевича. Тогда он меня и
спрашивает: какое сегодня число? Я ему сказал, тут-то и выяснилось, что
постоялец его четыре дня как должен вернуться. -
Как четыре дня? - до Прона еще не вполне дошел смысл
сказанного. -
Через неделю обещался... Говорил, приду, крышу поправим, а то потекла маленько... Тайга... Не случилось бы чо!.. Прон вспомнил, лесник ушел во вторник вечером, сегодня - воскресение, значит пошли уже двенадцатые сутки... Они с Санькой как раз
сидели на скамейке, когда Павел Алексеевич пошел. Прон
отчетливо представил силуэт лесника - сзади Павел Алексеевич показался ему
тогда сгорбленным, наверное, из-за рюкзака; ружье висело стволами вниз, поэтому
на темной удаляющейся спине его не было видно. Сгорбившийся человек на фоне
черного леса показался Выблову потерянным и грустным,
«Бывает и теряет» - вспомнились Санькины слова. Глупо, конечно, сказал
Капустин, впустую. Но сглазил-таки, значит. Тайгу
Выблов знал с детства. Кроме своего плотницкого
ремесла, промышлял он иногда и дичь какую, и рыбалкой,
бывало, баловался. Лет с десяти отец начал брать Проню
с собой проверять петли на зайцев; «Пусть добытчиком растет,»
- говорил он матери. Мать ворчала на Выблова-старшего,
но мальчика с ним отпускала. Заблудиться
в тайге просто. Однажды маленький Проня пошел по
заячьему следу. Раньше он не раз видел, как отец снимает рукавицы и трогает
следы. Потом Василий Петрович, так звали отца, поднимал серые с хитринкой глаза
и азартно втягивал носом струю воздуха с той стороны, куда вели следы; вдохнув,
он удовлетворенно подмигивал сыну: «Теплые ище...»
Мальчик и мужчина уходили по следу и возвращались чаще всего с добычей, стрелял
Василий Петрович отменно... Этот след тоже был теплый, его даже не припорошило.
«Утрешний,» - решил мальчик. След пересекал край
огорода Выбловых, спускался в овраг, петлял возле
ручья, то прятавшегося в сугроб, то растекающегося по ледяной корке на дне
оврага, и уходил по направлению к тайге. Проня попробовал
втянуть струю воздуха по примеру отца, но ничего заячьего, кроме морозной
утренней дрожи, в ней не почувствовал. Это и побудило мальчика к дальнейшему
действию. По мере удаления от дома, охотничий азарт разгорался, мальчику уже
несколько раз казалось, что он видит мелькнувший серый комочек, но даже убедившись снова в очередной ошибке, он чувствовал -
заяц близко. И заяц, действительно, выскочил из-под стайки молодых елей,
комочек с длинными прижатыми ушами, он замелькал в ельнике, выкатился на пригорок
и полетел что есть духу то исчезая за гребнем снежного
сугроба, то вновь появляясь. Мальчик успел свиснуть ему вслед. Огромная
гордость охватила его - это был первый заяц, которого Проня
тропил самостоятельно. Косой последний раз мелькнул между сосен и скрылся
совсем. Именно
в тот момент мальчик совершил ошибку: в охотничьем порыве он совсем забыл об
осторожности - вместо того, чтобы пойти назад по своим же следам, он пошел по
тайге напрямик, как ему показалось, в ту сторону где
находился дом. Так он шел довольно долго, пока вдруг не понял, что заблудился.
Возвращаться по своим же следам было уже бессмысленно - слишком уж далеко он
углубился в мир заснеженных деревьев, к тому же начался снегопад, и следы стали
постепенно затягиваться, темные ямки их постепенно сглаживались и сливались с
общей картиной белого безмолвия. Тогда он испугался. Страх сковал все его тело.
Оцепенело стоял мальчик посреди этого леса, ставшего
чужим в один миг. Сосны, раньше вселяющие в его душу тепло, теперь смотрели
холодно и равнодушно. Может быть, в тот момент и зародилась в его душе
неосознанная потребность - раствориться в окружающем мире, ставшая впоследствии
одной из жизнеполагающих истин для Прона Выблова: человек ни в коем
случае не должен противостоять течению событий, ибо он только часть общей
Природы, причем - равная ее часть, и не в его власти подчинить стихию, однако органично взаимодействуя с другими частями, можно
помогать общему Движению. Вряд ли Выблов мог
сформулировать тогда, да и потом, эту истину, но он чувствовал ее внутренне и
всегда следовал этому закону органичного взаимодействия. Уже тогда, в лесу,
испуг и оцепенение длились недолго, всего лишь какой-то миг... Впрочем, этого
было вполне достаточно, чтобы почувствовать свое предназначение. И, словно бы
понимая, что излишняя гордыня уже наказана, тайга отпустила мальчика. Совсем рядом послышался собачий лай. Проня
обрадовался ему, как не радовался до сих пор ничему другому. Оказалось, он
находится всего в двух километрах от деревни. Место это называлось Черным
ельником. Название происходило от темного, темнее обычного, цвета хвои здешних
елей. Проня, конечно бы, нашел дорогу сам без этого
спасительного лая, но сугробы и страх сильно изменили картину ельника знакомую
с раннего детства. После этого случая отец, каждый раз
когда они уходили в тайгу, указывал сыну на приметы, по которым опытный охотник
находит дорогу. Уроки его пошли впрок, тайгу Прон
знал хорошо. Капустин
и Гошка пришли к Выблову не
случайно, лучшего проводника в деревне было не найти: лишь Прон
да лесник Павел Алексеевич отваживались промышлять в
одиночку, остальные мужики либо постреливали вокруг деревни, либо собирались на
дальние солончаки компаниями по трое-четверо и шли вдоль большой реки медленно
и шумно. Напрямки через тайгу ходить стереглись,
боялись заблудиться. Случай,
как видно, был серьезный, поэтому Выблов стал спешно
собираться, засуетилась и Клавка, готовя ему в дорогу. Поспешил собираться и
участковый. Санька Капустин тоже было засуетился, но Прон
остановил его, -
Куда тебе теперь, лучше вот здесь организуй: до района пошлите кого, пусть с
военными свяжутся - у них вертолет... Санька,
пораздумав немного, согласно кивнул, - Сделам. Он и
сам понимал, в теперешнем своем состоянии он будет в тайге только излишней
обузой, к тому же этот деспот Гошка с утра не дал опохмелиться и Саньку сильно трясло. Вспомнив о припрятанном дома читке, он довольно легко согласился с Выбловым, - Сделам, - еще раз уверено повторил он. Через
час двое были уже в пути. Вот
и Черный ельник миновали, поднялись по склону
поросшему кустарником, вышли на гряду. Прон глубоко
втянул густой, хвойный, чуть с морозцей воздух;
остановился. Уловил знакомый дух осени. Отмирающие запахи прелости и грибов
вплетались еще в октябрьскую прозрачную свежесть, хотя сами грибы давно отошли.
Тайга долго хранит запахи. И только чужому кажется, что все перебивает сочный,
будто веками настоянный аромат хвои. На самом деле это далеко не так. Хорошо
окунуться в этот мир запахов и красок и не думать: кто
ты?.. зачем ты здесь?.. по какому такому делу пришел
сюда?.. Словно сам ты растворяешься в мире трав и деревьев, чувствуешь себя
частью этого организма. Тайга принимает тебя, кормит... И ненужным становится
здесь все лишнее, кроме самого что ни на есть необходимого: ружья да своей
головы на плечах, соли да спичек, пороха да сухарей... Да еще совести,
наверное: потому - с чем ты в тайгу вошел, так она тебя и примет. Такое
отношение Прон перенял от отца и, каждый раз,
собираясь в путь, останавливался здесь, на гряде, очищаясь мысленно от всего недоброго. Вот
и теперь он замешкался, словно желая испытать свои думы. К тому же и Гошка сильно отстал. Прон
оглянулся кругом. Все здесь было знакомо: вон, далеко внизу, крохотные домишки деревни; ближе, почти у самой гряды, - Черный
ельник; он и отсюда, сверху, выделяется своим цветом. Прон
вспомнил, как он в этих местах заплутал, выслеживая
беляка. Заяц кружил подле гряды, но не более чем в пяти верстах от деревни; и
теперь то детское воспоминание казалось ему странным, даже смешным, особенно
отсюда, сверху, когда все так ясно видно: и деревню, и ельник... Но тогда он,
конечно, испугался, собственно было отчего: ему был явлен знак, предупреждающий
о бренности и хрупкости человеческой жизни, о малости ее значения в общей
картине мира. Словом, ему указали его место в этом мире... Прон
нисколько не огорчался и не протестовал такому указанию, а наоборот принял его
глубоко и с должной серьезностью, так как исходило оно, по разумению Выблова, откуда-то извне, будто со всех сторон, и в то же
время лучилось из глубин его наследственной памяти, запечатленное в ней многими
поколениями предков. Это предупреждение показалось ему важным и своевременным:
«Нужно дитю дать обжечься, чтоб огню боялось,» -
образно подумал он и запомнил тот случай той же самой наследственной памятью,
которой сам руководствовался, когда не хватало личного опыта. Прон еще раз посмотрел кругом... По
другую сторону гряды простиралась тайга. Перейди тогда, в детстве, Проня через гряду, и он неминуемо бы заблудился. Но, к
счастью, этого не случилось... Тайга уходит далеко до самого горизонта; если
прямо с этого места идти на восход солнца, в аккурат
попадешь к дальним солончакам. Можно, конечно, пройти и по гряде до реки, потом
подняться вверх по течению... Однако, тогда дорога
получается длиннее верст на тридцать. Прон всегда
ходил напрямик. Много есть верных примет, которые подскажут правильное
направление: ветки деревьев, солнце, ручьи - они выведут опытного таежника в
нужное место. Он да лесник, Павел Алексеевич, ходили прямиком... Странно... Что
же все-таки случилось?.. Хрустнула
сухая ветка. Гошка подошел. «Эх
парень, парень, совсем по тайге ходить не умеешь. - Досадливо подумал Выблов. - Надо сторожко, мягко...
Этот же вовсе под ноги не глядит, все ветки его.» Участковый
поправил съехавший с плеча карабин. Тяжело дышал... «И всего-то верст пять
прошли, что с ним к вечеру будет!» - Прон критически
осмотрел Гошку. «Вроде бы свой, деревенский, рядом с
тайгой рос, а не охотник, так себе...» Однако, заметив
волнение на лице участкового смягчился: «Нервничает. Да оно и понятно:
года нет как участковым а тут такое!.. Человек
пропал!» -
Слышь, Василич, там на
склоне следы... медвежие... - Гошка
старался говорить спокойно, даже деловито; получалось это у него плохо, но Выблов вдруг почувствовал к участковому симпатию: «Держится
парень. Старается... Шапка вона на бок съехала, вот-вот свалится, сам пыхтит,
ан - держится!» Нужно бы успокоить его, возможно
сказать что-то; но, странное дело, Прон, обычно
словоохотливый, любивший порассуждать, в тайге обычно
менялся, становился молчаливым, сдержанным. Он и сам не мог объяснить эту свою
особенность, просто мирился с ней, как и со всем прочим своим естеством. -
Знаю. - Единственное, что он смог теперь выдавить из себя. Выблов тоже видел эти следы на песчаной проголызине среди кустарника, знал - чьи. Наверное, надо было бы и Гошке сказать,
что медведя этого еще в прошлом году лесник подранил, что с того времени зверь
держится подле гряды, и зимовал где-то рядом, к деревне близко не подходил,
хотя и наведывался на пасеку.... Но Выблов махнул
рукой, давая понять, что волнения Гошкиного он не
разделяет, и, как бы в подтверждение этого, он неторопливо достал из
кармана ватника папиросу. Размял. Прикурил. Сел на валежину.
Молчаливое спокойствие его передалось и участковому; Гошка
примостился рядом, тоже достал сигареты; дышал уже ровнее, медленнее... ...в
это время Санька Капустин доставал припрятанный дома
читок. Состояние его оставляло желать лучшего, и он не мог приступить к
решительным действиям. Впрочем, часть дел Санька перепоручил Клавке: послал ее
в сельсовет к председателю. Она баба, вот пусть языком и работает. У них по
части трепа убедительнее. А до военных председатель и сам дозвониться, смекнет, мужик-таки... А не
сообразит, Клавка подскажет, слыхала, поди, что Прон говорил... Санька
ножом попытался сковырнуть пробку. Проклятая жестянка плохо поддавалась,
дрожали руки. В конце концов он изловчился и поддел
край острием. Налив полстакана, Санька быстро выпил. Водка с бульканьем
провалилась в горло, в голове начало проясняться. Значит так, пока Клавка
бегает к председателю, он, пожалуй, осмотрит комнату постояльца. Привычки
запирать комнату лесник не имел, значит, попасть туда можно. Капустин налил еще
водки, опрокинул стакан и твердым шагом направился к комнате Павла Алексеевича.
Никогда без нужды Санька не беспокоил лесника, а уж в его отсутствие в комнату
и вовсе не входил. Но теперь было другое, постоялец пропал, вероятно,
заблудился... Это и определило решительный настрой Саньки. Он тихонько толкнул
дверь, она поддалась. Ничего особенного: стол, кровать, книжная полка - вот
все, что составляло скромную обстановку этой комнаты. Санька самым внимательным
образом осмотрел книги, но кроме томика Пушкина других знакомых для себя
авторов не обнаружил. Кровать была аккуратно заправлена. Так обычно заправляют
кровати в армии. Капустин не привык к такому: он просто набрасывал поверх всего
одеяло, лишь бы закрыть белье, - зачем заправлять, если вечером все-равно ложиться, - потому такая
аккуратность постояльца смутила его. Он даже огляделся по сторонам, словно
спрашивая себя можно ли продолжать осмотр или лучше отказаться, не нарушая
порядка, оставленного хозяином?.. Потом все же решил можно. Еще и водка
подогревала, и любопытство... Стол! Почему-то он показался самым значительным
предметом здесь; обыкновенный, письменный, с выдвижными ящиками... Такие столы
Капустин видел в поссовете у начальства. Этот был точно такой же, пожалуй, лишь
с одной разницей, на крышке его был отпечатан круг от чайника. Очевидно,
постоялец пил чай вечерами. Санька не раз видел, что Павел Алексеевич часто
засиживается со светом допоздна, но мало ли какие дела могут быть у человека,
читает там или еще что... А вот стол... Стола Санька как-то раньше и не
замечал. Не то что не замечал даже, скорее просто не
обращал внимания. Ну, стоит и стоит какой-то... А чтоб письменный,
с ящиками!.. Санька даже не припомнит, когда он появился в доме. Хотя, может,
когда в отъезде был... Не так уж часто бывал он в этой комнате с того момента,
как Павел Алексеевич поселился у него - так что все может быть... Санька
осторожно выдвинул по очереди все ящики; в верхних
были бритвенные принадлежности, белье, еще кой-какие мелочи... В нижнем Капустин увидел коричневую общую тетрадь в клеенчатой
обложке. И все! Санька по крайней мере надеялся найти
здесь в комнате хоть что-то, что говорило бы о наличии у лесника каких-нибудь
родственников. Надо же сообщить кому-то... Но ничего такого не было - ни
фотографий, ни записной книжки какой... Машинально Капустин раскрыл тетрадь.
Листы ее были исписаны мелким разборчивым почерком. Странно, будто стишки или
песни какие-то, все в столбик, складно... Санька видел такие тетрадки у
деревенских молодух, но те тетради были другие:
разукрашенные разными узорами и цветами, вырезанными с открыток, - те были песенниками. Девушки записывали в них
полюбившиеся песни из календарей, хранили их бережно и иногда, на гулянках, доставали, чтобы спеть песню. И пели по тетрадке,
вместе с парнями. При этом хозяйка держала тетрадку перед собой с открытыми
словами, и каждый старался пристроиться к ней поближе, дабы удобнее было
глядеть в текст. И если какой-нибудь озорник прижимался поближе к симпатичной девахе, та
отталкивала его, песня обычно прерывалась шутливой перебранкой двоих... Один
раз Санька, еще молодой паренек, попытался прижаться к Клаве Косиновой, но получил такую оплеуху, что неделю на гулянках не показывался, а с Клавой помирился только после
ее замужества. Теперь ни он, ни Клава тот случай и не вспоминают... А тогда,
весело было!.. Все
бы ничего, но Павел Алексеевич и тетрадка песенник... Это как-то не
укладывалось в Санькином сознании. Санька было хотел
положить тетрадку на место, как из нее выпал конверт с письмом. Письмо
наполовину высунулось из конверта и грех было не
прочитать, тем более там могло быть то, что интересовало Капустина. И он
прочитал. Письмо
было написано тем же аккуратным мелким почерком, что и тетрадь; содержание
показалось Саньке чудным. Впрочем, судите сами: Дорогая! Только
теперь осмеливаюсь писать тебе. Теперь, когда знаю о тебе все или почти все.
Ты, наверное, назовешь меня самоуверенным... Это - не так. Только расставшись,
и я готов подтвердить это теперь, начинаешь открывать для себя человека. Тем
более - любимого человека! В
доказательство своей правоты, наберусь наглости утверждать: ты все так же
любишь Осень. Иногда тебе бывает грустно. Это не страшно, поверь мне, - грусть
очищает. Помнишь
ли ты звезды?.. Те маленькие точки, что ты подарила мне тогда?.. Они были
теплые. Как и все связанное с ними тогда. Какое это счастье - чувствовать
тепло! Помнишь ли ты тот дождь, объединивший нас под маленькой крышей - под
крышей того сарайчика, забитого свежим сеном!.. Помнишь?.. Многое принадлежало
нам тогда: время... Время...
Оно разлучило нас, сделало сдержаннее, осторожнее... Теперь - ностальгия по совам и печным трубам... Это страшная болезнь:
от нее не умирают, от нее пишут стихи... Стихи...
Они стали лучше, мудрее что ли... В них больше правды... Ты опять скажешь, что
я хвастун, - тогда слушай: В
беде не лицемерят и не лгут... Пускай порыв мой десять раз нелеп, Я
подал руку своему врагу, Я
разделил с ним свой костер и хлеб. Но
не пытайтесь нас объединять, Мы
дале спор продолжим вековой. Мой
враг обсох у моего огня, Мой
враг окреп от хлеба моего... Ну как? По-моему - неплохо! Вот видишь, я опять хвастаюсь! Все
так же неисправим! Хотя все это смешно... Я
знаю, я сильно виноват перед тобой, перед сыном... Здесь
письмо обрывалось. Саньке из этого было ясно только одно: оно
несомненно написано его постояльцем, и написано любимой женщине... Хотя... речь
шла о сыне... значит?.. Значит, эта неизвестная - жена Павла Алексеевича... Бывшая, наверное... Догадку
Капустина подтверждало и то, что фамилия адресата на конверте совпадала с
фамилией Павла Алексеевича. Так вот оно что! Многое становилось теперь
понятным... Размышления
Капустина были прерваны голосом Клавки Выбловой, - Ишь ты! Я по сельсоветам полкаю, а
он тут водку хлещет! Хитер бобер! Клавка
уже увидела читок на столе и теперь не успокоится. Ясно дело - баба! Но Санька
сам решил перейти в наступление, -
Тишь ты, дура! Не разберут чо
к чему и орут! На-ка вот!.. Клавка было хотела оскорбиться на «дуру», но, увидав в руках у
Капустина письмо, раздумала. Недоверчиво взяла она у Саньки листок, прочитала.
Видимо, тоже сообразила что-то, - Ишь ты, как нежно-то... От вас со Спинозой ни в жисть такого не дождешьси! И-эх... - Да-а... - Санька и не знал что тут сказать. Они
замолчали; Клавка как-то мечтательно, душевно, Санька - словно прислушиваясь к
ее молчанию... Первой
очнулась Клавка, - Чо, и адрес есть? -
Есть! - Санька протянул ей конверт. -
Письмо бы надо отписать туда... - Клавка тяжело вздохнула. -
Хм... Письмо! Да ты знашь, сколь письмо-то проходит!?
Телеграмму надоть! Теле-грам-му! Мать
приехала на октябрьские. Приехала не одна, Артемку у
Кати на пару дней выпросила. Отношения у нее с Катей оставались дружеские, и
мать время от времени брала внука к себе на выходные. Баловала Артемку - то
конфетка, то яблочко... Внучок!.. Обычно у нее Алексей и встречался с сыном. В
этот раз она приехала сама: то ли знала, что Алексей не совсем еще оправился
после болезни, то ли соскучилась сильно... Суворов обрадовался и одновременно
растерялся неожиданному визиту - засуетился, чай на кухню побежал ставить. Торт
у него был, сослуживцы принесли: Тамара Александровна с Людочкой.
Заходили навестить больного, а гостинцев набрали как на целый взвод. Алексей
пил с ними чай, разговаривали о работе... Никогда раньше он бы и не подумал
даже, что разговоры о работе могут быть в радость. Тамара Александровна
рассказывала, а он хотел новых и новых подробностей... Людочка
больше охала, -
Так мы с Зиной испугались! Так испугались! Думали с сердцем плохо!.. - Ну уж, прямо сразу и сердцем, - Суворова забавляла Людочкина заботливость. Людочка теперь не раздражала его, как раньше, даже напротив - все в
ней было мило Алексею и воспринималось как-то по
детски, непосредственно. -
Вот видите, Тамара Александровна, больной наш уже шутит; значит
дело на поправку пошло. - Людочка охотно подхватывала
его игривый тон. -
Ну, положим, до полной поправки еще далеко, но если так меня будете кормить,
непременно поправлюсь, даже растолстею! - Алексей старался говорить это как
можно серьезнее, но в конце фразы не выдерживал и хохотал вместе со всеми. Заходила
один раз и Зина Писарева. Правда, с ней у Алексея разговор как-то не получился:
Зина выложила гостинцы из серой
холщовой сумки и кроме - «Ну как ваше здоровье, Алексей Павлович?» - так ничего
сказать и не смогла, сидела такая тихая, такая печальная, что и у Алексея не
возникло особого желания расспрашивать ее. Бывает так, пришел человек больного
поддержать, а у самого вид - точно помирает. Не нашелся Алексей, о чем с ней
говорить. Все понимал - жизнь у нее такая, но не смог... Мать
показалась Суворову встревоженной. Было видно, что она хочет что-то сообщить.
Поэтому чай пили недолго, потом Артемка отпросился играть на улицу. Они
остались на кухне вдвоем. - Ты
чего, мама? - Алексей сразу попытался перейти к делу, но чувствовалось, что
мать как-то не решается, а может быть, просто не знает с чего начать. - Что
случилось? Вместо
того, чтобы ответить, она начина что-то искать в
сумке, достала сложенную вдвое бумажку и протянула ее сыну. Алексей развернул
листок и стал читать. Глаза его скользили по тексту от начала до конца, потом
опять возвращались к началу, но смысл написанного терялся где-то между строк.
Хоть что-то знакомое промелькнуло бы в словах, хоть что-то бы
за что можно было бы зацепиться! Но все проходило мимо сознания, совершенно не
задерживаясь. Даже обратный адрес ни о чем не говорил. Какой-то замкнутый цикл
образовался и никак не мог разорваться: цикл, по которому он скользил глазами и
ничего не понимал. Мать
заговорила с сыном каким-то сухим неестественным голосом, словно наконец-то
преодолела свое молчание, подавленное и странное... Будто мешало ей внутри
что-то, сжимало ее горло, не давало словам выхода... Заговорила сбивчиво,
отрывисто, -
Здесь про твоего отца... Пишут в тайге заблудился... Только
теперь до Суворова стали доходить слова телеграммы - «Ваш муж заблудился в
тайге. Приезжайте. Подробности на месте.» Муж!.. Значит
его, Алексея, отец! Заблудился в тайге... Зачем?.. Что произошло?.. -
Вчера еще сердце у меня скололо, - наконец-то Алексей узнал мамин голос, -
чуяла что-то недоброе... А сегодня с Артемом начали к тебе собираться, а тут
почтальон. Я как прочла, плохо стало. Надо же, двадцать лет - ни весточки, а
тут такое... Поехать бы мне надо, Лешенька! Алексей
впервые увидел мать такой постаревшей и согнувшейся, будто навалилась на нее
сразу неслыханная тяжесть прошлого; и нету сил, чтобы
сбросить ее, а уж нести - подавно. Он еще не чувствовал ничего из того, что
написано в этом клочке бумаги: смысл прочитанного был усвоен мозгом, скорее,
как информация. Он просто тупо уяснил, - речь там идет о человеке, когда-то
называвшимся его отцом, который заблудился где-то в далекой ,неизвестной
Алексею тайге. Как?.. Почему?.. Сейчас Суворов понимал лишь одно - необходимо
успокоить маму, вернуть ее в нормальное состояние, -
Подожди-подожди, куда ты поедешь! До меня-то доехала, уже вон как задыхаешься!
К тому же, сердце... Подожди. Успокойся. Чайку маленько
выпей... Опять
перед Суворовым замаячил мужик в ватнике. Он тянул медленно чай из блюдечка,
внимательно, не мигая, рассматривал Алексея; что-то неосознанное возникло в
мозгу у Суворова, какой-то зов, пробуждающий в нем застаревшие вопросы,
адресованные к отцу - сейчас, именно сейчас, он должен решить для себя что-то
важное, необходимое. Мужик еще раз пронзительно взглянул на Алексея, молча
встал и, исчезая, кивнул Суворову, как бы приглашая его последовать за собой. -
Сразу же после праздников и поеду... - мать словно не
слышала слов Алексея. - Да
подожди ты, мама, - Суворов почувствовал легкую досаду, - нельзя тебе ехать,
говорю! Если уж ехать, то мне. Мать
посмотрела куда-то сквозь него, будто в пустоту и неожиданно быстро согласилась, -
Поезжай... - У
меня как раз от отпуска осталось, недели две... Съезжу, отдохну от города, - он
продолжал убеждать мать, хотя этого уже не требовалось. Алексей
хорошо помнил свои детские впечатления. Он любил их, любил вспоминать отца
сильного и веселого... Вот отец подбрасывает Алешу к потолку, замирает дыхание,
тело на время обретает способность парить в воздухе... Вот оно стремительно
падает вниз, даже дух захватывает; еще немного и Алеша упадет... Но руки отца
крепкие и ловкие вовремя ловят его, отец хохочет: «Ну, летчиком будешь!» Нет,
летчиком Алексей не стал. И отец исчез из его жизни. Остались одни
воспоминания. Тот отец был прочно сфотографирован его
памятью, и Алексей иногда доставал эти снимки, смотрел их, пытался заново
воссоздать свои детские ощущения; этот же, новоявленный, был незнаком ему,
Алексей совершенно не представлял этого человека, чужого, далекого... и не мог
он найти в своей душе тех нитей, которые бы связывали его с отцом сегодня.
Господи! Неужели же воспоминания могут обрести реальность!? Кто он, человек заблудившийся в тайге? Зачем он снова возвращается в
его жизнь? Суворов никак не мог понять: как же относиться к нему - совместить
ли его со снимками в памяти или наоборот отсечь прошлое навсегда?.. Но
совместить с образом из детства - значило простить отцу все те страдания,
которые он причинял ему, Алеше, и маме... простить то гнетущее, то страшное,
что зовется словом безотцовщина! Нет, на это он сейчас
не способен: сначала нужно было найти отца, посмотреть ему в глаза, и только
потом он поймет, как ему нужно поступить. Суворов
вдруг поймал себя на том, что думая, невольно окликнул
бога. Раньше он никогда не обращался к господу так прямо. Алексею показалось,
что он кричит в черную высокую пустоту. Господи! - словно эхо в пустой холодной
трубе. Неужели же его сейчас видят и слышат! Неужели тот, к кому он воззвал
теперь, смотрит на Алексея и не хочет облегчить его участь! Суворов показался
себе ничтожной частичкой затерянной в огромном мире... Где-то, на этой земле
была другая подобная частица; она и только она могла с этого момента принести
успокоение ему, Алексею Суворову, разрешить все его вопросы и сомнения. Нет,
Алексей не верил в бога настолько, чтобы обращаться к нему за помощью; однако в
жизни каждого человека бывают минуты, когда он готов поверить во что-то высшее,
определяющее наше бытие. Господи, сделай же так, чтобы я встретил человека, названого моим отцом! Сделай так, чтобы я нашел его в этой
далекой непонятной тайге! Снова темнота начала подступать к Алексею со всех
сторон, что-то черное, лохматое наваливалось на него, сдавливало дыхание,
сковывало материальную оболочку... -
Папа, папа, погляди-ка, чего я нашел! - Артемка выхватил Алексея из лап
наваливающейся тьмы. С
самого того момента, когда Суворов очнулся в больнице, страх больше не приходил
к нему до сегодняшнего дня; беленые стены палаты действовали успокаивающе, да и
соседи попадались спокойные, они допоздна разговаривали о жизни, рассказывали
разные случаи... В конце концов приходила дежурная
сестра и, укоризненно качая головой, гасила свет. В больнице пахло лекарствами,
бинтами; это быстро усыпляло, и Суворов уже не боялся остаться один на один с
темнотой; да и сама темнота не была здесь такой жуткой, как дома, она мягко
окутывала тело и провожала его ко сну. Засыпая, он еще долго слышал воркование
старичка-соседа, которого тревожила бессонница. Сны же, если и приходили здесь
Алексею, то были полны света, словно проникающего сквозь тонкую ткань, как
когда-то в детстве. -
Папа! - Артемка протягивал Суворову значок с изображением олимпийского мишки. Обыкновенный
круглый значок, покрытый рифленым стеклом; когда поворачиваешь его -
изображение меняется, и мишка с эмблемы олимпиады переносится в тайгу или наоборот - из тайги на эмблему. Алексей улыбнулся сыну,
но улыбка получилась совсем не радостной: скоро ему, как и этому мишке,
придется переместиться отсюда в тайгу, если бы он мог сделать это так же
быстро!.. -
Красивый значок, - Суворов еще раз улыбнулся Артемке. На
этот раз улыбка вышла более естественной и веселой, Артем тоже улыбнулся в
ответ и, озорно прищурившись, вдруг спросил, -
Нравится? Алексей
согласно кивнул. -
На! -
Спасибо! - Суворов полностью отвлекся от своих недавних дум и внимательнее
посмотрел на сына. Ему
вдруг показалось, что Артем понимает его состояние. Да нет же, нет, он еще
слишком маленький, чтобы понимать такие вещи, к тому же у Артема другое -
Алексей постоянно встречается с сыном, помогает Кате воспитывать его... Странно,
Суворов как-то ни разу не думал, что их разлад с женой может отразиться на
сыне. Они разошлись вполне мирно, при этом было решено, что Артем останется
жить с Катей - так будет лучше для него; однако, Кате и в голову не приходило
ограждать мальчика от влияния отца, наоборот, она считала, что Алексей должен
оказывать на сына свое влияние, встречаться с ним... Их отношения оставались
хорошими: совместная жизнь не сложилась, но и оскорблять друг друга, сваливать
друг на друга вину за неудавшийся семейный союз не считали возможным. Каждый
взял на себя долю этой вины, оставив долю другого на его совести. Словом,
Алексей даже не предполагал, что у Артема могут возникнуть подобные мысли, тем что возникли у него по отношению к Павлу Алексеевичу
Суворову. Нет,
конечно, ему просто показалось... Никогда
еще Алексей не проникал так глубоко в душу сына, как теперь. Хотя оправдания и
находились, саднящая внутри червоточина не затягивалась; несмотря ни на что, он
был виноват перед Артемом, и вина эта накапливалась, давила тяжелым осадком
внутри, заставляла нервничать, злиться на себя за те невосполнимые лишения,
которые выпали на долю сына по его, Алексея милости. «Удобно придумал, -
бичевал он себя, - помогаю воспитывать! А то, что сын видит отца в лучшем
случае раз в неделю!.. То, что отец не понимает, не может понять в силу своей
оторванности, сокровенных мыслей сына!.. То, что он разрывает жизнь сына на две
части: заставляет постоянно балансировать между матерью и отцом!.. Чем все это
искупить и восполнить!?» И
опять являлся мужик в ватнике, суровый и непреклонный, как палач; и опять он
задумчиво глядел на Алексея, время от времени тяжело
вздыхая, и окаменелые черты его на миг светлели и напоминали Суворову скорбные
Лики святых. Хотелось крикнуть в глаза этой святости: «Кто ты? За что ты меня
преследуешь!?» Но Алексей закусывал губу и удерживал крик внутри; эхо этого
крика больно отдавалось в сердце, Алексей с хрустом сжимал пальцы, смотрел
напряженно в одну точку и хотел лишь одного - заплакать. Но слез для очищения
души не находилось в измученном организме Суворова, будто все они пересохли; и
сушь, жуткая сушь томила душу. Артем
- отец, и он между ними, как отражение вины одного на судьбу другого. И вот уже
не Павел Алексеевич, а он, Алексей Суворов, бредет по жестокой непроходимой
тайге, запинается за валежины, проваливается в ямы, в
клочья сдирает одежду о колючий цепкий кустарник... Он, Алексей Суворов, бежит
от себя и убежать не может; ему хочется спрятаться
куда-нибудь в нору, забиться поглубже и не видеть больше никого и ничего. Но
суровые сосны обступают его сплошной стеной, будто не хотят отпустить. И за
каждой сосной - мужик в ватнике. «Кто ты!? Что тебе нужно?» «Я - это ты.» «Неправда, ты не можешь быть мной!» «Ты ведь можешь быть
своим отцом, почему же я не могу... Могу. Так же, как твой сын - тобой. А в
итоге - все мы дети одного Отца. Посмотри на сосны, видишь, они тоже похожи на
тебя и на меня; только я понимаю это, а ты ушел, отдалился от них и стоишь в
стороне, думаешь о себе больше, чем о них. А это не верно. Представь себя в
них, и поймешь Общее.» «Я устал, понимаешь, устал! Мне
тяжело, мне плохо...» «Опять не то... Думаешь, другим легко, тяжело всем, не
все это показывают.» «Я виноват перед сыном!» «А кто
невинен.» «Ты странно говоришь. Кто ты?» «Я - это ты.» Глаза Артема смотрят на Алексея сверху из пустоты... «Ты
не можешь быть мной!» - Алексей срывается на крик. «Могу... могу... могу...» -
спокойно разносится эхо. Корни,
проклятые корни, держат его, не дают уйти; они цепляются где-то в темных
глубинах за другие корни, скручиваются в одну суровую бечеву, и бечева эта судорожно
пульсирует, пропуская по себе сгустки времени. Рядом, немного поодаль, из
корней Алексея Суворова прорастает Артем; он похож на молоденькую тонкую
сосенку с надломленной верхушкой. «Если ты это я, то кто тогда я?» «Ты
Павел-Алексей и Артем Суворов.» «Но ведь не могу же я
существовать в трех лицах одновременно!» «Вспомни Общее.» «Ты
странно говоришь, я тебя не понимаю!» «Понимаешь. Только не можешь осознать это.» «Не могу... Корни мои расползаются в почве во все
стороны; они ищут там родственное, единокровное, чтоб жить. Но они слепы...» «А
разве сам ты не слеп!? Ты тянешь свои ветви к Небу, но Небо выше тебя.» «Господи! Я так больше не могу!!!» «А меньше не бывает.» И
опять тайга, и опять сосны, и опять один... Тайга...
Она может быть разной. Летним днем, когда солнечные нити пробиваются сквозь
плотную хвойную занавесь, кажется, что тайга едва ли не самое благодатное место
на земле. Ничто не тревожит тишины уединения, мягкая поступь скрадывается
мшистой почвой, и можно идти и слышать, как стучит твое сердце. Сплетение
световых линий создает впечатление чего-то объемного, и это нечто полной свежей
струей заполняет легкие. Дыхание, свет и тишина сливаются воедино, их
невозможно разделить, да и не нужно этого делать, поскольку сам ты уже ничто
иное, как часть нерушимого целого: с деревьями, с травами, с хвоей... Здесь и
правда не существует времени. И какая разница - что теперь за век, что за
год... и кто ты такой! Это - не ограниченное пространство города, где все время
стараешься спроецировать себя на плоскость, ибо нельзя отвлечься, выпасть из
общего потока движения, и должен поэтому постоянно
помнить куда тянет тебя эта бесконечная труба улицы, и с точностью до минуты
рассчитать, где тебе нужно выскочить из нее, чтобы не пролететь мимо. В
тайге понимаешь и ближе становятся тебе такие истины,
как Вечность и Красота; они не могут существовать в душах, охваченных суетой,
но здесь, в тайге, они приходят к человеку через отсутствие времени и
становятся естественным состоянием. Все, каждое дерево, каждая хвоинка,
пронизаны ими, и даже зыбкие, сверкающие в луче света паутинки - и те являют
собой блестки изменчивой Красоты. Вспыхивая моментально то тут, то там эти
искорки тайного мира открывают за собой спрятанную в малиннике тропинку или
сокрытые от постороннего взгляда ягоды брусники - красновато-белые бусинки, они
показываются на мгновение из-под круглого листка, прячутся, манят за собой; и
нагибаешься, и ползаешь на коленках, и собираешь их в горсть... Сегодня
тайга совсем другая. Хмурые, грузные тучи быстро ползут над деревьями. Кажется,
они цепляются за верхушки сосен своими провисшими серыми краями; и сосны
скребут по ним, пытаясь разодрать еще больше и без того нищенские одежки. И
если бы не соседство большой реки, можно было бы подумать, что ты замурован в
сыром низком склепе. Холод земли начинает входить в тело, постепенно,
тоненькими жилками, - словно корни какого-то ледяного растения медленно
пронизывают живую ткань, вытягивают из нее теплое дыхание. От реки тоже тянет студеным. Но там, над рекой, остается еще какое-то
пространство; только оттуда может появиться надежда на спасение. А вдруг,
сейчас послышится говорок мотора; река еще вполне судоходна, и, может быть,
кто-нибудь из рыбаков будет возвращаться из верховий... Но ничего не слышно,
никого нет. Нужно подбросить в костер толстых веток, иначе - смерть. Холод уже
крепко врос в тело, человек чувствует, как тоненькие жилки разрастаются,
становятся толстыми щупальцами и с силой вытягивают из него тепло. Он пробует
подняться на руках, это получается с трудом. Человек подтягивает на руках
тяжелое неподатливое тело, при этом ноги его волочатся по земле, как балласт;
тело поддается немного, и человек опускает его на землю. Он несколько раз
повторяет этот свой маневр, медленно, но передвигается от костра к груде заготовленных валежин. Преодолев
половину пути, человек обессилено переворачивается на спину и, не закрывая
глаз, долго лежит так, совершенно не двигаясь. Взгляд его устремлен вверх,
будто за тучи, однако при этом одновременно кажется погруженным внутрь.
Выражение его лица - каменно-застывшее, потустороннее. Никаких эмоций, одно
только осознание суровой неизбежности. Это почти лицо мертвеца, если бы не
слабые, едва уловимые искорки воспоминаний на дне зрачка. Кто он? Павел.
Алексей. Артем. Суворов... Давно
уже мучил Павла Суворова вопрос - правильно ли он поступил, когда сбежал от
цивилизации сюда в тайгу, оставив жену и маленького Алешку? Он спрашивал себя,
путался в понятиях, злился; вопрос распадался на
несколько: оставил или бросил?.. сбежал или?.. Тогда ему казалось, что он гордо
удалился от суеты миры, обидевшись и разочаровавшись в людях. Так ли это было?
По крайней мере, он пытался доказать себе, что все было именно так. Когда
его, Павла Суворова, по распределению после окончания лесохозяйственного
техникума, направили в небольшой провинциальный городок в Сибири, - он остался
довольным. Наконец-то им с женой, Марией, представилась возможность жить
самостоятельно и независимо. Честно сказать, Суворову надоели бесконечные
вмешательства родственников в их семейные дела. Родственников у них с Марией было, кажется, бессчетное количество, да и жили они с
тещей. Теща Павла в общем-то не отличалась вздорностью
характера, и живи они раздельно - лучшего друга их семьи было бы трудно
представить. Но совместное проживание Анна Петровна воспринимала как некую
ответственность за судьбу детей, и то и дело докучала Павлу и Марии своими
советами. Поначалу молодожены не обращали внимание на
ее, как им казалось, старческое ворчание, однако, со временем это стало невыносимо,
и Павел не мог дождаться того дня, когда они с женой наконец-то закончат свое
обучение и махнут куда-нибудь на край света. Казалось, стоит им встать на
самостоятельный путь - и все сразу же образуется. Городок,
куда они прибыли с Машей, встретил их не очень-то дружелюбно. Хорошо запала в
память суета первого дня, слишком уж все было утомительно и бестолково. Вместо
того, чтобы сразу, еще на вокзале, узнать у постового
милиционера, где расположена нужная им контора лесничества, Павел с Марией
отправились искать гостиницу. Им почему-то показалось, что первым делом нужно
определиться с жильем, пусть временным, зато они могли там спокойно отдохнуть с
дороги, пообедать и потом уж решать вопросы трудоустройства и постоянного
жилья. Маша, конечно, останется сегодня в номере, а он, Павел, побежит
разыскивать лесничество, разузнает что к чему...
Однако, все получилось вопреки их планам: в гостинице,
с виду довольно убогой, сонная администраторша лениво потребовала у них
командировочные удостоверения. Едва убедившись, что командировочных у них нет,
тетка - иначе назвать ее было трудно - грубовато и не без злорадства
сообщила: «Мест нет! И сегодня не будет!» Павел попытался объяснить
в чем дело, но тетка даже и слушать не стала, захлопнула окошко и оставила
растерянную чету с глазу на глаз со своими проблемами. Пришлось
возвращаться на вокзал, и там оставить Марию с вещами. Контору лесничества
Павел нашел с трудом. Пришлось долго добираться до нее, так как расположена она
была не в самом городе, а в пригородном поселке. Начальник отдела кадров уже
собирался домой, за этим занятием и застал его Суворов. Кадровик только развел
руками, когда прочитал направление Павла, -
Куда же я вас сегодня? - То
есть, как - куда?.. - Павел не понял вопроса. Мужчина
в старомодных очках, весь какой-то помятый и грустный недовольно поморщился, -
Нет у нас сегодня мест в общежитии... Понимаешь, нет. Завтра будут, семья одна
съезжает, квартиру получили. - И
как же мне?.. - Павел растерялся от такой откровенной безысходности ситуации. - Не
знаю. Я же не господь-бог. Понимаешь, не знаю... Ночевать
пришлось на вокзале. В одиннадцать здание опустело: все поезда, отправляющиеся
сегодня, уже ушли, ночных не было... В зале вместе с Суворовыми оставалось
человек восемь. Маша скоро заснула, положив голову на плечо Павлу, а он от
нечего делать стал наблюдать за соседями. Внимание его
привлек старичок в сером засаленном пальто. Казалось он
дремал, затрепанная кепчонка прикрывала его глаза от
света засиженной мухами люстры; иногда старичок ворочался, кряхтел, и, словно
проснувшись, вдруг высоко вытягивал шею, озирал всех вокруг строгим
подозрительным взглядом, будто это он главным образом отвечал здесь за
сохранность порядка. Его строгость забавляла Павла, слишком уж
потрепанный и жалкий вид был у этого старичка. Скорее всего
ему просто негде было ночевать, вот и пришел сюда. Во
сне Маша шевельнула рукой, и газета, в которую они завертывали пирожки, упала
на пол. Пирожки были давно съедены, газета надорвана и измята, к тому же на ней
отпечатались жирные пятна, а Маша так сладко спала, что Павел не обратил на
этот эпизод никакого внимания. Строгий старичок, напротив, резко встрепенулся,
поднялся, боком приблизился к Павлу и деловито спросил, -
Товарищ, можно?.. -
Чего!? - Павел не мог сообразить что же хочет от него
этот странный старик, он даже растерялся и удивленно оглянулся кругом: может и
не к нему обращаются. -
Можно прессу почитать? - старичок указал на упавшую газету. Павлу
почему-то стало неловко за свою растерянность и резкость тона, -
Конечно-конечно... - поспешно ответил он. Как
же все-таки может опуститься человек! До какой степени!.. Суворов всегда
считал, что каждый сам делает свою судьбу; ему нравились люди сильные,
способные преодолевать трудности. Себя он тоже считал таким, по крайней мере ему этого очень хотелось. Обычно Павел не терпел
компромиссов, всегда, наметив что-то себе, искал новые и новые варианты
исполнения задуманного и не успокаивался, пока все не свершалось так, как он
того хотел. Кто-то из друзей называл эту черту характера Суворова вредностью,
кто-то упорством, но все сходились в одном - Павел человек одержимый и всегда
добьется своего, чего бы это ему ни стоило. Жалость вызывали у Суворова люди покорно принимающие судьбу... Павел
Суворов снова приподнялся на руках, резким движением перевернулся лицом к земле
и, плотно сжав зубы, чтобы не закричать от боли, попытался двигаться в сторону
дров. Было ясно, что кости ног раздроблены, каждое
движение доставляло ему ужасную боль; скоро он устал, не столько от затраченных
усилий, сколько от боли, и ткнулся лицом в холодную землю. Холод ее вновь
обволок Павла своими щупальцами, вцепился в него с еще более страшной силой, и
тоненькие струйки остатнего тепла устремились в землю. Странно... Тело
переставало сопротивляться, тепло уходило из него, а вместе м
ним, Павел чувствовал, из тела уходило что-то большее... Он
услышал голос идущий из ниоткуда, но удивительно
знакомый; чей - Павел не мог вспомнить. Он видел себя маленького, лежащего на
берегу между костром и кучей валежника; видел тайгу, еще удерживающую в своих
недрах лоскуты тумана; все это казалось ему чужим и далеким, словно он смотрел
откуда-то со стороны на свое безжизненное тело, на поляну, на сосны... А на
него строго и укоризненно смотрели глаза мальчика, похожего на него, но совсем
незнакомого; голос его, совсем не детский, доходил до сознания Павла: «Человек
может отказаться от Бога, в погоне за свободой. Но едва он обретает свободу,
как чувствует - радостный восторг преждевременен, ибо отказался он от истинной
радости - открывать мир. Точно так, возомнив себя Творцом, человек хочет
уподобиться Богу, сам хочет стать Богом. Но это не возможно, ибо сам он есть
лишь творение Бога. И Творец смотрит на все эти попытки снисходительно, не
вмешиваясь. Так, с любопытством, взрослый наблюдает за поведением ребенка,
когда тот приближается к огню; не одергивает его, но следит внимательно, дабы
ребенок не сгорел, но обжегся. Ибо только обжигаясь,
ребенок понимает опасность огня. Ибо только
освобождаясь от Бога, человек понимает всю неразумность этого шага, и свобода
становится ему истинной пыткой. Но пройдя эту пытку,
человек приносит покаяние, освобождается от своего греха...» Смысл слов слабо
доходил до Павла. Свобода?.. При чем здесь свобода? Хотя, конечно, именно ее он
искал здесь; именно она и стала ему возмездием за стремление к абсолютной
независимости. За те двадцать лет, которые он прожил рядом с тайгой, Павлу уже
начало казаться, что он знает и понимает тайгу - изучил все ее привычки и
законы... А сначала он боялся ее, всегда был с ней настороже; ему казалось, что входя в этот мир суровых молчаливых деревьев, он
неизменно подвергает себя какой-то неведомой опасности, в темном частоколе
стволов Суворову виделась морда зверя, следящего за ним, выжидающего удобного
случая, чтобы напасть на человека. Первые
два года Павел не ходил в тайгу один, всегда старался с кем-нибудь из мужиков
спариться. Однако, больше всего любил ходить с
Василием Петровичем Выбловым, старым таежником.
Василий Петрович, не очень охотно, но все же взял нового лесника в напарники;
сын его, Прон Выблов, в то
время находился на службе в армии, и напарник был ему нужен. Старик Выблов, угрюмый и молчаливый, в тайге преображался: лицо
его светлело, становилось добрым, он охотно рассказывал о жизни тайги, ее
обитателей. Создавалось впечатление, что картину, которая долго висела в темном
углу под слоем пыли, чисто протерли влажной тряпкой, вынесли на солнце, и
краски, было потускневшие, воскресли и засверкали с новой радостной силой.
Именно Василий Петрович учил Павла ходить по тайге, видеть недоступные
постороннему глазу заметы, указывающие путь, внимательно и терпеливо наблюдать
и с пользой дела, быстро принимать решения. У него Суворов перенял привычку
делать все неторопливо, старательно взвешивая каждое свое действо, и, как это
ни странно, так получалось быстрее и надежнее, чем в спешке. Постепенно такая
расчетливая медлительность вошла в привычку Павла и стала неотъемлемой чертой
характера. Со временем он стал решаться ходить в тайгу один. А когда вернулся
из армии сын Василия Петровича, Суворов и вовсе полюбил уединенные походы, тем
более, что старику Выблову
стало не до него. Медленно Павел врастал в тайгу, постигал родство мягкой
упругой почвы, миллиардов хвоинок... Иногда ему даже казалось, что тело
настоялось на запахе деревьев и трав, и само стало крепче и коренастей, подобно
стволу сосны. В то же время, оно наливалось какой-то неведомой доселе
бодростью, которая, наверное, ощущается у трав весной, когда живительные земные
соки питают их стремительное прорастание к свету и теплу. Тайга смирилась с его
присутствием, приняла его и, казалось, растворила в себе... Сегодня
тайга была другой. Величавые сосны недружелюбно взирали на человека, лежащего
на берегу, тучи прижимали его к земле, давили, не давали возможности подняться,
огонь уходил от него в глубину костра. Глупо. Если бы ноги были целы!.. Еще
утром он шел вверх по ручью, нужно было что-то добыть на обед, и он надеялся
подстрелить здесь рябчика. Поднимаясь так, он пытливо вслушивался в тишину, пока наконец не услышал характерного посвистывания.
Осторожно подошел к рябчику, прицелился, спустил курок. Звук выстрела сильно
ударился о скалы и заполнил узкое ущелье. Одновременно к нему присоединился
какой-то грохот, и Суворов ощутил, как его чем-то резко шибануло
в плечо. Удар был неожиданным и сильным, Павла сшибло с ног. По ногам с хрустом
прокатилось что-то тяжелое, и он потерял сознание. Первое,
что Суворов почувствовал очнувшись, - резкая боль. Он
даже не смог определить, откуда она исходит; казалось, все тело его разбито и
покорежено. Павел обнаружил, что лежит недалеко от ручья, лицо его почти
касается воды; было отчетливо видно, как струя шевелит какие-то корни на дне.
Чудилось, что там шевелится множество уродливых щупалец; они то вытягивались
длинно по течению, то натяжение их ослабевало и
щупальца извивались в разные стороны, будто клубок червей. Павел протянул руку
и зачерпнул в горсть леденящую влагу. Движение вызвало у него новый приступ
боли. Теперь он уже ясно чувствовал откуда она
исходит: резкая, колющая - в ногах чуть пониже коленок, и тупая, от ушиба в
плече. Постепенно Суворов осмотрелся и понял: ближайшая скала под влиянием
погоды и времени, наверное, разрушилась и дала трещину. Огромная гранитная
глыба только каким-то чудом держалась на ее поверхности, готовая рухнуть при
малейшем воздействии. Выстрел Павла разбудил скалу, она сорвалась, и теперь
обломки ее валялись вокруг ручья. Вон тот огромный кусок камня, скорее всего,
сшиб его; другой, перегородивший теперь ручей, прокатился как жернов по ногам
Павла... Он попробовал пошевелить ступнями - ноги не слушались. Снова он
ощутил, как что-то изнутри с силой упирается в кожу, словно кто-то пытается
проткнуть ее толстой иглой. Ноги! Скорее всего
повреждены кости. Может быть, даже раздроблены.
Суворов ужаснулся этой своей догадке. Однако, приступ
отчаяния длился недолго, с болью он уже почти свыкся, и к нему вернулась
рассудительность. Нужно что-то делать! Для начала - добраться до большой реки и
попытаться разжечь костер. Павел прикинул: в поисках рябчика он поднялся по
ручью километра на полтора, значит, надо ползти к реке, на руках,
перекатываясь, с отдыхом, но ползти. Дрова для костра Павел заготовил еще
утром, поэтому огонь он разведет. А там, как знать, может, кто-нибудь и
поплывет по реке... Полтора
километра, которые утром Суворов прошел за пятнадцать-двадцать минут, теперь
превратились для него в нескончаемую муку. Павел приподнимал тело на руках,
бросал его резко вперед; ноги, казалось, цепляются за землю, за ветки... В
какой-то момент Павел подумал, что без них было бы легче. Несколько раз он
обессилено падал в сухой мох и хвою, густо покрывающие
почву, но поднимался и с каким-то злым азартом полз снова и снова... Павел не
представлял, сколько времени он потратил на путь к реке, наверное, много.
Впрочем, теперь это не имело значения. Он просто знал, ему нужно доползти и
разжечь огонь. С грехом пополам Суворов перетащил из общей кучи несколько валежин к кострищу, наломал мелких веток на растопку, и
через некоторое время языки пламени уже лизали толстые бревна. Конечно, он мог
бы и не тратить силы на перетаскивание дров, запалить всю кучу разом, но кто
знает - сколько ему еще предстоит пробыть здесь; возможно, запас дров
понадобится. Разложить же новое кострище, ближе к общей куче, Павел не решился.
Старое уже было выжжено и окопано кругом; на новом месте сухой верхний слой
таежной почвы мог вспыхнуть, а тушить сил уже нет. У
костра чувствовалось тепло. Боль несколько поутихла, ушла. Павлу даже удалось
заснуть. Проснулся он от ощущения холода. Определить, сколько же он проспал,
было невозможно; погода испортилась - все вокруг заложило низкими, мрачными
тучами, туман тревожно ворочался над самой водой, урчал и вздыхал, будто
тяжелый нездоровый сон реки. Костер
угасал. В
купе Алексей сразу занял верхнюю полку в надежде выспаться. Но заснуть долго не удавалось. Даже монотонное постукивание
колес не помогало погрузиться в более спокойное, размеренное русло. Соседи по
купе наскоро попили чаю и улеглись спать. Впрочем, это имело мало отношения к
Алексею: происходящее вокруг воспринималось слабо и почти сразу исчезало, не
успев даже отпечататься в сознании. Все заслоняла мысль об отце. То Суворову
представлялось, что он хорошо помнит черты отца, то человек этот казался ему
чужим и совсем далеким; как же так, еще вчера Алексей и не думал о его
существовании, сегодня же мысль о нем стала неотвратимой и неизбежной, словно
от этого зависело понимание чего-то очень необходимого и важного... Еще
давно мама рассказывала ему об отце. По ее словам получалось, отец ни в чем не
виноват, и сам он несправедливо пострадал... Тогда Алеша никак не мог принять
эту мамину логику, однако и спорить с ней не смел,
наверное, чувствовал - мать жалеет отца, жалеет и все еще любит. Теперь он
пытался воспроизвести в памяти мамины слова, получалось довольно скупо: Павел
Алексеевич не сработался с вороватым начальником и занялся правдоисканием,
но «высшее начальство» намекнуло ему, что нужно работать, а не «лезть за
пределы своей компетенции». Отец вспылил, в один день уволился с работы и
сказал матери, что они немедленно уезжают отсюда. Мама попыталась
было его разубедить, но он глянул на нее так, будто она заодно с его врагами,
собрался и уехал один. Писал ли он матери потом, Алексей не знал, мама редко
говорила с ним об отце, больше молчала и плакала. Казалось, отец навсегда исчез
из жизни Алеши Суворова... И
вот он опять возник, пока еще призрачно - в виде небольшого клочка бумаги с
несколькими строчками; но все больше и больше заполнял сознание, мысли
путались, наслаивались одна на другую... Зачем он едет?.. Тот, кто когда-то
назывался его отцом, находится в беде... Но ему-то, Алексею, что за дело; какое отношение он имеет к этому чужому человеку
сейчас, сегодня? Или опять не дает покоя вопрос - почему он бросил их тогда?..
Отболевшее, казалось бы, уже похороненное в глубинах памяти, вновь выступало на
поверхность, жгло с новой силой его душу, и освободиться от этого жгучего,
казалось, не хватает никаких сил... Лишь под утро короткий спасительный сон на
время избавил его от мучительных переживаний. Проводник
разбудил рано. «Подъезжаем,» коротко бросил он, тронув
за плечо. Быстро собравшись, Алексей вышел в тамбур и стал ждать. Платформа
медленно подползла к вагону и наконец остановилась.
Вокруг было пусто. Из всего поезда, кроме Алексея, вышло еще человека три, да и
те быстро растворились в предутренних сумерках деревенских улиц. Подмораживало.
«Нужно узнать, когда первый автобус, и идти погреться в здание вокзала,» - подумал Алексей. Кто-то в этот момент неожиданно
окликнул его, -
Суворов!? -
Да! Алексей
резко развернулся и чуть не сшиб с ног низкого щуплого мужика. Откуда он
появился, Алексей не заметил, словно из-под земли вырос. Смутившись собственной
неловкости, Суворов пролепетал что-то похожее на «извините» и протянул руку. -
То-то я гляжу на Лексеича вроде бы
похож, - Мужик не торопился пожать протянутую ему руку, поправил
съехавшую на бок шапку, оценивающе с головы до пят смерил Суворова взглядом,
неопределенно поморщился и только потом протянул огрубевшую, дрожащую ладонь, -
Токмо Лексеич, верно, покрепше
будет. Алексей
неопределенно усмехнулся. -
Кличут-то как? -
Алексеем. - Лексей! В честь деда, значит. Вона оно как... - мужик
одобрительно кивнул головой, - А меня, стало быть, Лександром.
Капустин Лександр Михалыч...
Ну что, поехали! В
телеге Алексей сначала сел на расстеленный Капустиным тулуп и стал глядеть по
сторонам. Проехали станцию, леспромхозовские штабеля бревен... Морозный воздух
непривычно обжигал лицо; пощипывало щеки и нос. Тогда Суворов лег в телегу, так
холодное дыхание воздуха почти не ощущалось, из-под тулупа успокаивающе пахло
сеном. - Во-во, усни малость, - дружелюбно предложил Капустин, -
токмо не застудись, гляди! И
Суворов уснул. Густой туман медленно расползался по лесной поляне. За туманом
проглядывали силуэты сосен. Он, Алексей Суворов, лежал посередине поляны рядом
с угаснувшим костром. Сознание его улавливало какие-то звуки, долетающие из
тумана; иногда глухие шаги приближались из самой его гущи, из сердцевины, потом
удалялись и стихали, кто-то невидимый ворчал и кашлял в тумане... Казалось,
какой-то большой зверь бродит кругами и выжидает... Тело было чужое, словно и
не принадлежало Алексею. Вот кто-то склонился над ним, потрогал пульс, снял
шапку... Алексей с удивлением смотрит на мужика в ватнике, хочет что-то сказать
ему, но не может, голос становится непослушным, губы деревенеют... Мужик
смотрит на Алексея и молчит, молчание его становится невыносимым, даже
зловещим. «Почему ты смотришь на меня, как на покойника!?» - Алексей хочет
сделать возмущенный жест, но руки не слушаются его, тело цепенеет; мужик в
ватнике молча закрывает Алексею глаза... Темнота поглощает Суворова, постепенно
она превращается в камень, в огромную гранитную глыбу; глыба эта давит Алексея
сверху, со всех сторон, изнутри... «Как на покойника... как на покойника... как
на покойника...» «А разве ты жив?» «Да!!!» «Нам часто кажется, что мы живем, но
истинная жизнь вне нас. Истинная жизнь есть жизнь Духа! Мы - лишь сиюминутные
отражения этой жизни...» «Да, но мы материальны...» «А материя бренна.» «Значит, я мертв?..» «Ты - жив!» «Я опять не понимаю
тебя!..» Проснулся
Алексей тяжело. Зачем его везут в телеге?.. Куда?.. На кладбище?.. Ему
захотелось закричать, но морозный воздух ворвался в легкие и сдавил грудь.
Настоящее постепенно начало возвращаться к нему; он вспомнил свою утреннею встречу с Капустиным, его рассказ об отце...
Алексей посмотрел на своего спутника, тот лениво понукал лошадь, пытался
раскурить папироску; видимо, и Капустин ощутил на себе взгляд Алексея,
покосился на него, - Ну чо, проснулся?.. Скоро теперича уже, вона за тем соснячком в
аккурат и будем... Ишь ты, чего удумал, черт малохольный! Человек с
дороги, а он даже покормить не удосужился! Зато без ее родимой жить не можешь!
- Клавка расходилась не на шутку - Да
я чо, я токмо потому как от
простуды... - вяло оправдывался Санька. -
Умолкни, ирод окаянный! От простуды! Я ж тебя наскрозь
вижу: тебе все одно, был бы повод! - не унималась Клавка, - Как человеку
показался! Чо он теперича о
нас подумат! - Да
вы зря волнуетесь, - вступился Алексей за своего нового знакомца, -
Действительно, очень замерзли, вот и погрелись немного с Александром
Михайловичем. - Ты
гляди-ка, до Михалыча дорос...- чувствовалось, что
Клавка отмякла; видимо, вежливое обращение было приятно ей, как и всякой другой
женщине. - Ну вот что, Алексей Палыч,
собирайтесь, и к нам - обедать. Видно
было, что возражения не принимаются. - И
чтоб мне ни-ни! - добавила она обращаясь к Капустину. Деревня,
куда они приехали, поначалу показалась Алексею затерянной. Низкие дома, почти
вросшие в землю, пустые осенние огороды - все это вызывало в душе уныние. Да и
холостяцкая обстановка дома Капустина лишь усиливала это чувство. Но сердце
Алексея тревожно зачастило, когда Санька проводил его в комнату отца. Скудная,
почти спартанская обстановка, порядок во всем, вплоть до мелочей; Алексею даже
на миг показалось, что отец становится понятней и ближе. Впрочем,
первоначальные эмоции скоро улеглись, и он попытался оглядеться, проникнуться
атмосферой этой комнаты, словно это могло помочь ему понять: что это за
человек, его отец?.. чем он жил все это время?.. Вопросы роились в
сознании, но задать их было некому... Потом!.. Потом он непременно спросит
Павла Суворова обо всем. Алексей
не раз пытался представить эту встречу, этот разговор... Верно, слова будут
нелегкими, может быть, каждое слово отзовется болью, но иначе - нельзя. Именно
таким и должен быть этот разговор сына с отцом. Упреков и претензий не будет,
это Алексей решил для себя твердо - будут вопросы, на которые необходимо
получить ответ, прямые и жесткие. Он
представлял себе отца сильно постаревшим, может быть, седым, но непременно
виноватым, избегающим прямого взгляда сына. Алексей даже удивился, откуда в нем
эта твердость: он будто перестал быть тем Алексеем Суворовым, каким его знали
знакомые, сослуживцы, Катя... Видела бы его теперь Катя! Порой ее сильно
раздражали в Алексее его нерешительность и «мягкотелость» - так Катя называла
его врожденную стыдливость: он никогда не отвечал хамством,
если ему хамили, стеснялся сделать замечание обсчитавшей его в магазине
кассирше... Нет, не из боязни, скорее из нежелания стать центром скандала. Да
и, если подумать, кассирша тоже могла ошибиться, тогда своим публично
высказанным замечанием, он мог оскорбить незнакомого ему человека... Размышляя,
Суворов даже не заметил, что Капустин давно уже стоит на пороге, не решаясь
войти в комнату, - Лексей Палыч, может того, выпьете
немного с дорожки? А то как бы не захворали... -
Да, конечно... - Алексей неожиданно почувствовал, что немного водки теперь не
помешает. Санька
как-то засуетился, достал откуда-то соленый огурец, хлеб, стаканы. Водка только
обожгла Алексея, он почувствовал, что холод мелкими струйками быстро покидает
его, и сверху по телу расползается приятное ленивое тепло. Уже не спрашивая, Санька
налил еще себе и Алексею по второй. Тогда-то их и застала Клавка Выблова. ...обед
- это, пожалуй, было сказано слишком скромно. И хотя сервировка стола не
отличалась особым изыском, обилие всякой-всячины поразило Алексея. Молодая
картошка в мундирах дымилась посередине в большой кастрюле; огурцы свежего
посола, с укропом, со смородиновым листом были крупно порезаны и горкой
навалены в эмалированную миску; сало, вымоченное в рассоле и свернутое
наподобие рулета, тонкими ломтиками лежало на тарелке, соленое, с прожилками
розового мяса... Как объяснили Алексею, кабанчика специально откармливают с
неделю в тесном стойле, а потом неделю дают порезвиться, и так несколько раз,
потому слоями и нарастает. Квашеная капуста была посыпана свежими бусинками
клюквы, отчего имела приятную кислинку, будто в зимнюю
стужу плеснули немного позднего осеннего тепла бабьего лета; копченый лещ
янтарно просвечивающий, наломаный грубыми кусками;
розовато нежный малосольный хариус... Но самое главное шипело и пузырилось на
сковородке: обжаренные куски мяса аппетитно пошевеливались в кипящем жиру,
парили, распространяя божественный запах. «Маралятина
на свином сале,» - Санька хитро подмигнул Алексею.
Несмотря на Клавкин запрет, он все же прихватил с собой поллитровку. -
Ну, хозяйка, к такому обеду, да наше угощение. - Капустин ловко утвердил
бутылку посреди стола. -
Тьфу, черт неугомонный... - чувствовалось, Клавка уже не возражает. Она достала
три стопки: две побольше - мужчинам и одну маленькую -
себе. Никогда
Алексей не предполагал в себе такой зверский аппетит: он с удовольствием
налегал на картошку, пробовал соленые грузди со сметаной, жадно поглощал
мясо... То ли в дороге проголодался... Санька, вопреки своей щуплости, тоже
обнаружил огромную прожорливость; время от времени он отрывался от трапезы и
нахваливал Клавку, -
Сальце-то знатное получилось... И огурчики удачные... Клавка
рдела не то от выпитой водки, не то от Санькиных слов. Ей и в
голову не приходило вспомнить в этот момент, что все заготовки на зиму обычно
производил Прон со своей сестрой; пока они рубили
капусту или разделывали кабанчика, Клавка вертелась тут же на кухне и пыталась
помогать, правда, получалось это у нее плохо - в большинстве случаев, она,
скорее, мешалась, создавая лишнюю тесноту. Впрочем, Прон
знал такую особенность жены и старался не обращать внимание,
а то и просто отсылал ее к соседям по какой-либо несущественной надобности.
Однако, он и словом не позволял себе намекнуть Клавке,
что она здесь лишняя; и Клавка верила, или хотела верить, будто принимает самое
непосредственное участие в заготовке. Сегодня,
потчуя гостя, она не скупилась: выставила, похоже, все, что случилось в доме.
Как и все деревенские, Клавка уважала Павла Алексеевича и теперь это уважение
переносила на сына. Алексей тоже заметил это; вообще, с самого начала, еще со
своей первой встречи с Капустиным на станции, этот уважительный тон бросился
ему в глаза. Похоже, эти незнакомые, чужие люди знали об отце значительно
больше, чем он. И отношение их к Павлу Суворову определилось не теперь, не
сейчас: оно формировалось годами; эти люди не умели хитрить, кривить душой, их
уважение нужно было заслужить. Алексей недоумевал, как сильно расходятся образы
отца: тот, что проявлялся все сильнее в его сознании, и тот, который ему несли
Капустин с Клавкой. Словно в одном человеке существовало одновременно двое,
совершенно независимых друг от друга. Алексей вспомнил
о тетрадке - не то дневнике, не то отец пытался что-то писать... Когда Капустин
подал ее Алексею, Суворов скорее машинально, чем с интересом, взял эту тетрадь.
Читать не стал. Зачем? Он не любил лезть людям в душу; то, что записи, скорее
всего, личного характера, он как-то не сомневался. Судя по рассказам того же
Капустина, отец был человеком малообщительным; тетрадка, вероятно, была своеобразной
отдушиной и заменяла Павлу Алексеевичу живых собеседников. Может быть, все-таки
открыть?.. Прочесть?.. А вдруг, там найдутся ответы на волнующие его вопросы?
Алексей с удивлением обнаружил, что такая подленькая мысль вертится в его
сознании. Ведь не любопытства ради... Он чувствовал,
что-то важное могло проясниться, прочитай он эту тетрадь; но другое, какое-то
презрение к себе, копавшемуся в чужих записях, останавливало. Господи! Неужели
так необходимо понять - что связывает его с Павлом Суворовым!? Но ведь не было
же ничего подобного все эти годы! Откуда же возникло теперь!? - А
я говорю найдут! - захмелевший Санька то-то доказывал;
Клавка не возражала, только молча кивала головой, - Тайга не город! Это в
городе потерялся человек, и с концами... А в тайге обязательно найдут! Вона
председатель и с военными связался, вертолет выслали... Не может быть, чтоб не
нашли... О
чем это он? Алексей не понимал Санькиных слов, но одна мысль поразила его: «Значит в городе люди теряются безнадежнее, чем в тайге.» Мысль
эта не казалась вздорной; он даже склонен был согласиться с ней теперь...
Только бы отец нашелся, и не надо было бы тогда читать эту тетрадку, может
быть, не потребовалось его спрашивать его ни о чем, может, достаточно будет
просто взглянуть ему в глаза!.. - Да
Прон Василич с закрытыми
глазами, куда хошь в тайге выйдет, - Санька
обнаруживал сегодня редкую разговорчивость, - хошь
верь, хошь нет, по запаху любой след распознат... -
Ну, замолол, молчун, - Клавка просто не узнавала Саньку, - Сорок лет молчал, и
на тебе, теперича прорвало... За
разговором прослушали, как кто-то вошел в дом. Дверь в комнату резко
распахнулась, на пороге появился Гошка. Обросший.
Усталый. Он сразу накинулся на Капустина, -
Вона где! Опеть пьянствуешь! Я тебя по всему селу
ищу! Но,
увидав Алексея, смутился, лицо его мгновенно приобрело оттенок официальности. -
Сын? - он пристально вглядывался в Алексея. Заметив
утвердительный кивок Клавки, Гошка тяжело выдохнул, -
Привезли Павла Алексеича... На лодке... К нему вон
понесли... Хоронили
скоро. Уже к вечеру мужики сколотили гроб из сосновых досок, обили красной
материей. Павла Алексеевича помыли, убрали. Он лежал в гробу нарядный и
торжественный. «Точно жених,» - заметил кто-то из
мужиков заканчивая приготовления. Алексей вышел со всеми во двор, мужики
курили, спокойно переговаривались меж собой о каких-то своих проблемах, словно
смерть была для них делом обычным. Бабы суетились на кухне, готовили все для
поминок. Алексея поразило такое всеобщее спокойствие: он редко бывал на похоронах,
и смерть казалась ему событием исключительным. Даже заслышав на улице звуки
похоронного марша, он чувствовал, как в душе начинает щемить. Вера человек еще
ходил по улицам, разговаривал, смеялся... А сегодня его нет! Сегодня он
превратился во что-то безжизненное и неподвижное. Неужели это результат того,
то в груди перестал пульсировать маленький комочек мышц, кровь перестала
циркулировать?.. Слишком уж все буднично и ясно в этом случае; всегда хочется
чего-то большего и значимого; и чем значительнее объяснение, тем важнее и
трагичнее само событие, тем дороже представляется собственная жизнь, тем
привлекательнее и достойнее выглядит собственное пребывание на земле... Почти
всю ночь Алексей просидел рядом с телом. В изголовье у Павла Алексеевича горели
две свечи, еще две стояли на письменном столе - так комната полностью
освещалась. Свечи чадили, атмосфера в комнате была тяжелой, воск крупными
каплями сползал и скатывался в блюдца, мутные струйки его образовывали
причудливые наросты, напоминающие что-то древнее. Сознание Алексея
затуманилось, и он никак не мог уловить черты отцовского лица. Все время
хотелось встать, подойти к отцу и задать ему все те вопросы, которые Алексей
так долго вынашивал в себе. Однако, то Клавка, то Капустин, то Гошка, то кто-нибудь еще по очереди входили в комнату и
сидели рядом с Алексеем; возможности остаться с отцом наедине у него не было.
«Завтра тебя похоронят, зароют в землю. И тогда все. Тогда уже не спросить ни о
чем.» «А нужно ли спрашивать?» «Не знаю.» «Твой сын все у тебя спросит.» «Но это другое!» «По форме
- да, но - содержание...» «Я не видел тебя столько лет!» «Ты услышал и нашел
меня... Тебе легче?» «Нет.» «Так зачем же ты искал
меня?» «Я пытаюсь это понять, но не могу.» «Ответь
себе и поймешь Главное...» «Я уже не хочу ничего понимать,»
- Алексей вдруг почувствовал, что на смену всему приходит всепоглощающее
усталое безразличие... Утро
выдалось хлопотливое и бестолковое. Сначала оказалось, что в местном магазине
со вчерашнего дня нет водки: старую продали, а завоза
еще не было. - Ну ты чо, Валюша!.. Ну погляди в загашнике! - упрашивал Санька продавщицу, -
Сама должна понять - похороны! -
Вот прилип, как лист к... - продавщица, видимо, злилась на Саньку за какие-то
старые грехи; она повернулась к Гошке с Алексеем и
уже мягче, как бы оправдываясь, сказала, - Да нешто я и сама бессердешная. Ну нет! Вчера последнее с утра продала. Пришлось
отряжать Капустина на станцию за водкой. -
Смотри, дядь Саш!.. - Гошка пригрозил пальцем. - Ладноть ты!... Командир, ешкин корень... - отмахнулся Санька. Потом
Гошка с Алексеем зашли на кладбище. Там мужики уже
начали готовить могилу. Глину сверху немного подморозило, приходилось долбить
ломом. - Хреновато идет, - в ответ на приветствие буркнул старший из
мужиков, - надо бы горючки для ускорения. -
Копай. Потом. - Гошка ничего не стал объяснять. -
Как скажешь, - старший с размаху всадил лом в глину, двое других зачастили
лопатами, выбрасывая отколотые мерзлые комья. В
довершение ко всему Гошку с Алексеем разыскала Клавка
Выблова, сказала, что им срочно нужно идти в
сельсовет к председателю, оформить свидетельство о смерти. Домой к Капустину
они вернулись только к двум. Сам хозяин уже давно возвратился со станции,
выполнив поручение, и при этом, на удивление, совершенно трезвый. -
Выносить? - деловито осведомился он у Гошки с
Алексеем. Алексей
молча кивнул. На
кладбище гроб поставили рядом с могилой на две табуретки. «Прощайтесь,» -
сказал старший из могильщиков. От него сильно пахло
водкой; незадолго до прибытия основной процессии могильщики получили от
Капустина две бутылки и уже успели их выпить. Стали подходить к гробу. Алексей
впервые рассмотрел лицо отца: прямое, открытое. Немного суровое. С печатью
глубокой усталости. Оно вдруг показалось Алексею удивительно знакомым, именно
таким запомнился ему отец тогда, в детстве. Нет, это был не чужой человек, это
был Павел Суворов - его отец, которого он снова терял, не успев обрести. «Куда
ты?» «...» Все вопросы обращенные к отцу за эти
последние дни, становились вдруг бессмысленными, ненужными больше. Будто
Алексей разом получил ответ на все; образы Павла Суворова совместились в его
сознании - это был тот человек, который в детстве подбрасывал его, Алешу,
высоко вверх на качелях, большой и сильный; тот, о котором ему рассказывали
мама, Капустин, Клавка... Все обиды ушли куда-то далеко... Все! Сейчас гроб
заколотят. И не нужно будет читать отцовскую тетрадь, не нужно будет больше
мучиться сомнениями... Почему он раньше не встретил отца? Даже не пытался
найти! Это не Павел Суворов, а он, Алексей, потерялся в своем городе; и, прав
мужик в ватнике, даже тот неожиданный островок бора был лишь видимостью
спасения, миражом. Теперь Алексею казалось непостижимым, как он мог находить в
этом полупарке следы Красоты и Вечности. Ничего этого
не было. Была огромная, безграничная тайга, был Павел Суворов. Он нес в себе
его, Алексея, начало. Был его корнями. И вот эти корни оборвались. Алексей
понял, что обретает ту самую независимость свободного полета. Но не хотел, не
желал он этой свободы! Комок
глины глухо стукнул о крышку гроба. -
Закапывать? - спросил кто-то из мужиков. -
Давай. - Санька отошел в сторону, закурил. Почувствовав,
что мешается, отошел и Алексей. Мужики заработали лопатами. Комья зачастили по
крышке, и скоро весь гроб скрылся под слоем глины. Еще через
несколько минут на месте ямы образовался холмик. Его притрамбовали со всех сторон лопатами. - Ну все. Потом, ежели чего, можно
будет памятник поставить. -
Ладно-ладно, иди, - Гошка похлопал старшего
по плечу, -
Разберемся... Поминали
в доме Капустина. Многие приходили отдать последний долг леснику. Вздыхали.
Жалели Алексея. Выпивали. Опять вздыхали. Приехал и председатель. Тоже выпил.
Посидел молча, потом спросил, -
Когда назад? - Не
знаю. Алексей
не ожидал такого вопроса. Все время, как приехали с кладбища,
он находился в отрешенном состоянии: его что-то спрашивали, он что-то отвечал;
выражали соболезнование, он благодарил; но спроси его кто-нибудь - кому и что
он говорил, Алексей бы не вспомнил. Сейчас лобовой вопрос председателя
вывел его из этого оцепенения. - Не
знаю... Поживу еще, наверное, маленько. Если, конечно,
хозяин не выгонит. Председатель
понимающе кивнул. Прон Выблов возвращался домой. Возвращался не
спеша, накопилась внутренняя усталость: не физическая, - муторный
неприятный осадок в душе. Когда они с Гошкой
обнаружили тело лесника, поначалу не поняли; Павел Алексеевич лежал на спине с
широко раскрытыми глазами - им показалось, что тот жив. Но надежда ушла, едва Выблов дотронулся до запястья: холод, ледяной холод
мертвого тела обжег его пальцы. - Ну
что? - Гошка нетерпеливо спросил, хотя внешне
старался сохранять спокойствие. Прон молча снял шапку и бережно закрыл глаза Павлу Алексеевичу. Решили
дождаться вечера и, если не подвернется на лодке кто-нибудь из мужиков, Прон вернется за подмогой, а Гошка будет дожидаться здесь и охранять тело. Пока
участковый готовил нехитрую похлебку, Выблов поднялся
вверх по ручью; наткнулся на место, где беда подстерегла лесника; мысленно
попытался воспроизвести картину произошедшего. Все складывалось. Одно удивляло:
как Павел Алексеевич добрался до берега? Крепкий мужик! На одних руках полз!
«Почти полторы версты до реки,» - мысленно прикинул Прон. Еще раз осмотрел место происшествия; наткнулся на
рябчика, подстреленного лесником. Брать не стал, тушка уже начала портиться и в
пищу не годилась. Напоследок Прон глянул на скалу -
высокая, узкая - она напомнила Выблову надгробную
стелу; нагнулся, поднял зачем-то небольшой, отколовшийся от рухнувшей глыбы,
камень, повертел в руках и сунул в карман. Когда
Прон вернулся на берег, оказалось, что проблема с
транспортировкой тела уже решена. Свой деревенский мужик возвращался из
верховий на «Казанке». Звали его Василий; они с участковым сидели у костра и
хлебали из котелка гошкино варево, Василий при этом
все время качал головой и сокрушался, -
Надо же!.. И как тако получилось?.. Вот ведь кака беда-то... Прон не спеша подошел к костру. Сел. Присоединился
к обедающим. Похлебав немного, он вытер ложку о мох и сунул обратно в рюкзак. - Ну
что, Василич, нашел чего? - Гошка
выжидающе смотрел на Выблова. Прон вкратце изложил ему свои соображения. -
Надо же, смерть кака нелепая... - снова запричитал
Василий. -
Нелепая... Лепая... - Прон
задумчиво поковырял хвоинкой в зубах, - Ладна, хорош
скулить, Василий! Готовь лодку. Когда
погрузили тело, оказалось, на кого-то одного места в лодке не хватит. Был бы
лесник жив, как-нибудь втиснулись и вчетвером. А так не получалось. Выблов критически осмотрел Гошку:
не пускать же парня одного пехом. Случись что, и не одного - двоих закапывать
придется. - Вы
езжайте, а я так, напрямки, - Прон
махнул рукой в сторону тайги, - Может на солончак забегу... Моей скажите, дня
через два буду... К
смерти Прон относился философски: всему свой черед, и
ей тоже. Раз такое есть, значит, нужно так. А ведь и то подумать, ежели все рожать начнем, а умирать позабудем - перенаселение
получится великое, как в Китае. Тогда земля всех и не прокормит, еще друг друга
есть начнем, точно папуасы какие. Прон представил себе подобных, пожирающих друг друга, и его аж
передернуло от такой мерзости. Привидится же черти-что! Прон поежился. Конечно,
смерть есть явление естественное, может быть, даже полезное для сохранения
равновесия, однако, смерть лесника не выходила у него из головы. Нелепая! Прон вспомнил слова Василия. Да нет, скорее уж - закономерная, ежели рассудить по порядку. Павел Алексеевич
так и остался чужаком. Прон и раньше замечал какую-то молчаливую настороженность во
всей фигуре лесника, будто постоянно человек ждет опасности. Похоже
было, что Павел Алексеевич изучал тайгу, а тайга изучала его. Как бы два диких
зверя сторожко обходят друг друга, всматриваются один
другому в глаза... Но не приведи бог, кому-то из них повернуться к другому спиной, расслабиться на миг... тогда!.. Наверное,
это и случилось с лесником: он забылся, потерял осторожность, и произошло
непоправимое. Не нелепая - неестественная, Прон наконец-то нашел нужное слово. Именно неестественность
поражала в смерти Павла Алексеевича. Когда человек умирает от старости, про
него обычно говорят «ушел в мир иной»... Так вот, про лесника этого сказать
было нельзя. Он, словно инородное тело, попытался вжиться в чужую среду, но
среда не приняла, отторгла его. Павел Алексеевич хорошо изучил законы среды,
однако, не смог внутренне перестроить себя: он не приспосабливался к этим
законам, а существовал по своим. Словно кому-то что-то
доказывал... Может себе... Прон никогда не стремился утвердить себя в мире тайги. Он больше
вглядывался, наблюдал, старался понять свое место и предназначение. Он шел в
тайгу не как хозяин, скорее, будто в храм на исповедь. И здесь, среди сосен,
среди сплетения световых нитей, чувствовал себя частью происходящего,
выполняющей важную для жизнедеятельности Целого функцию. Его связь с тайгой
определилась сызмальства, Прон
был прикреплен к ней какой-то невидимой пуповиной, через которую вливались в
него живительные соки. Позже, когда пуповина эта оборвалась, связь не ослабла,
напротив, стала еще прочнее и очевиднее. Невидимое энергетическое поле
постоянно воздействовало на Прона, питая его светлой,
спокойной энергией. Эта энергия была жизнеопределяющей
в его судьбе; он всегда руководствовался ее течением, и направление жизни
определялось само собой. Прон никогда не задумывался
о своем будущем; зная жизнь отца, Василия Петровича, он и не сомневался, что и
его жизнь будет проистекать в том же русле. Склонность же свою к философии
объяснял исключительно наблюдательностью и способностью сопоставлять и делать
выводы. Однако, и эта его способность являла собой
скорее задумчиво пассивный характер, чем руководство к действию. Наблюдения и
обобщения ни разу не натолкнули Прона на мысль о
лучшей жизни. Зачем? Ведь и такая была не в тягость. Он любил Клавку, уважал
односельчан, свое ремесло... Словом, все - что окружало его вблизи и называлось
его жизнью. Ему незачем и не от кого было бежать. Тем более от себя... Выблов ни в коей мере не осуждал Павла Алексеевича, да и не мог он
этого сделать: в сущности, что он знал о леснике?.. Жил у соседа. Неплохой,
справедливый мужик был. Только вот неустроенный какой-то... Выблов возвращался домой. Он в последний раз переночевал в тайге
на подстилке из лапника: сначала на небольшой площадке разбросал угли от
костра, тщательно втоптал их в землю, а сверху густо проложил свеженаломанных сосновых веток. Спать на такой перине было
тепло. И только под утро тело достала легкая свежесть. Проснулся рано.
Вскипятил наскоро чай и немного согрелся. Идти
оставалось недолго. Прон собрался, закурил. Тихо было вокруг; синий туман поднимался от земли, полоса его
висела сплошным покрывалом на расстоянии полуметра от присыпанного хвоей
основания сосен, разделяя стволы деревьев на, казалось, бесконечно уходящую
вверх крону и основательную прикорневую часть; создавалось ощущение, будто
кроны сосен парят над поляной; что-то таинственное и дивное зачаровывало в этом
хороводе деревьев, захотелось присоединиться к их чудному парению; Прон чувствовал, что не будет лишним в их кругу, но
все-таки не смел встать и нарушить их колдовское
очарование. А сосны продолжали свой очаровательный танец, и он, Прон Выблов, был самым центром
этого танца. Наверное,
он бы долго сидел так, если бы не услышал треска сломанной ветки. Кто-то еще
шел по тайге неподалеку. Треск вывел Прона из
оцепенения утренней красоты единокровного ему мира; он поднялся и пошел в ту
сторону, откуда, как ему показалось, долетел звук. Ноги его неслышно
погружались в хвоистую почву, дышалось легко и ровно. Туман продолжал медленно
подниматься, лишь небольшие клочки его пристыли в низинках
и постепенно таяли... Внезапно
Выблов ощутил легкую тревогу. На небольшом песчаном
склоне он ясно различил два следа. Следы четко отпечатались на влажном песке и
в том, что оба свежие, не было ни малейшего сомнения. Один из них, вероятно,
был оставлен позже и пересекал второй. Сердце взволновано зачастило; с
неторопливого шага Выблов перешел на полушаг-полубег. Скоро впереди оказалась большая поляна с
огромным пнем посередине. Но не пень заставил Прона
еще ускорить свое передвижение: по разные стороны пня напротив друг друга
находились человек и медведь. Что-то знакомое почудилось Выблову
в оцепеневшей фигуре человека, но вспоминать не было времени.
Медведя Прон узнал сразу, еще по следу, - то был
шатун, подраненный покойным Павлом Алексеевичем. Зверь уже встал на задние ноги
и, угрожающе раскачиваясь, медленно и неумолимо двигался на человека. Дальше
медлить было нельзя; ружье быстро оказалось в руках у Прона.
«Пуля - в правом,» - мелькнуло в голове. Утром
Алексей Суворов проснулся рано от какого-то непонятного беспокойства души;
что-то подсказывало ему, он должен идти сейчас туда, в тайгу, будто невидимый
голос звал его в мир сосен, окутанных туманом. «Ты должен возвратить часть
Общему.» «Я ничего не брал!» «Твой отец взял это за
тебя.» «Отец, но не я.» «Вспомни, кто ты. Ты - Павел.
Алексей. Артем. Суворов.» «Поздно. Я - Алексей.
Артем...» «Сейчас ты - Павел.» Повинуясь невидимому,
Алексей взял отцовскую тетрадь и, будто в оцепенении, пошел на зов. Он скоро
нашел поляну с пнем посередине, которую не раз посещал в своих видениях;
Алексей положил тетрадь на пень и стал ждать; теперь он уже не сомневался, что Это, преследующее постоянно и настойчиво, - близко. И
все же Зверь появился неожиданно с другого конца поляны. Он приближался к
Алексею не спеша, уверенный в неизбежности этой встречи, и не отпускал человека
- сверлил его маленькими злыми глазками; изредка, как бы непроизвольно, обнажая
огромные желтые клыки, и знакомый Суворову омерзительный запах, исходящий из
пасти Зверя, долетал и обволакивал, душил Алексея. Многое промелькнуло перед
глазами: мать... Артем, Катя... отец... Звук выстрелов разбудил сознание,
Алексей вдруг ясно увидел бегущего к нему человека и без труда узнал его: это
был мужик в ватнике, сопровождающий его повсюду; это был человек, закрывший ему
глаза... Все, что давило Алексея, мучило его, - выросло теперь до невыносимых
размеров!.. И постепенно, по мере угасания жизни в распластанной на земле туше
Зверя, стало уходить прочь. Все кончилось с последним судорожным движением.
Страха больше не было. Странно, Алексей чувствовал, что вместе со страхом его
покинуло нечто важное; словно страх был для него источником жизненной силы -
тем, что двигало им, заставляло сопротивляться, жить... Теперь какая-то пустота
образовалась на месте исчезнувшего чувства. Жить стало нечем. Человек
уходит. Сосны хранят мертвое молчание. Тонкий луч света пробивается сквозь них,
сквозь их кроны, словно откуда-то из другого мира, одинокий и хрупкий, как
последняя ниточка надежды... «Ты забрал у меня отцы!» «Я взял свое, а ты вернул долг.» «Кто я?» «Ты был Алексеем...» «Я -
Алексей!» «Отныне ты - Артем.» «Это не правда! Я
ухожу...» «Твой сын вернется сюда...» «Нет.» «Время
покажет - кто из нас прав.» «Времени - нет! Прощай!» «До свидания...» |