Источник:
Материалы переданы автором
Булах И.В.
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ
Повесть
Home

СОДЕРЖАНИЕ:

Многозвездный санаторий

Ваше преосвященство

Антоний и Клеопатра

Кисть Рафаэля и меч Македонского

От великого до смешного

Прощание СЛАВЯНКИ

И не годы нас, грешных, старят,

А заботы нам спину гнут.

М. Танич

МНОГОЗВЁЗДНЫЙ САНАТОРИЙ

Каждый год, где-то в середине лета, пасечник Егор Иванович ждал гостей. Гостей дорогих, желанных. В это время шёл самый напор мёда, не успевал качать, подходил сенокос, а руки-то всего две. Сам Егор Иванович был уже в той поре, когда стариком его называть ещё рано, а паровым мужиком, вроде, и поздно.

Жена в счёт не шла, ей, дай Бог, с домашними делами управиться: корова, поросёнок, птица... каждого надо накормить и обиходить. Тут ещё подкинут на лето внучат из города, а за ними нужен глаз да глаз, это же такая шкода! Того пчела жиганула, рёвом заходится, этот хнычет, что ногу занозил, тот штанишками зацепился за изгородь, висит и бла­жит. Опять же, держали в деревне огород, в деревне же и коротали зиму. Без ого­рода на селе нельзя.

Уклад жизни пасеки давно привычный и размеренный. Располагалась она в удачном месте. Два ущелья, соединяясь, как бы подались в сторо­ны и образовали неширокую долину. Из одного, пенясь белыми гребеш­ками, скатывалась по валунам студёная красавица Серебрянка, а из другого вытекала небольшая, но бурная речушка Громотуха. Вырвав­шись на свободу, они, как родные сестры, со слезами-брызгами кидались в объятия друг другу. Старшая Серебрянка прижимала к своему прохладному боку младшенькую, горластую Громотуху, успокаивала её, а та всхлипывала волной, и уже потом вместе продолжали путь.

Кое-где горы утёсами нависли над долиной, и тогда ёлки и берёз­ки напоминали бойких аккуратненьких девочек в зелененьких платьицах. Они как бы расшалились, гурьбой вбежали на крутой обрыв, с испугом и любопытством заглядывают в пропасть. А по бархату долины вяжет свои кружева Серебрянка. Тут, в раздолье медоносов, как раз и примостилась пасека.

И вот – середина лета. Ждёт Егор Иванович гостей и не так ждёт от них помощи, а дожидался, как праз­дника для души. Бывало, приезжали в гости сыновья и дочь с семьями, но это уже другое. Ясно, что большое семейное событие, но не то.

Эти гости были не столько знатные, сколько занятные. Перво-напер­во, это Николай Иванович – художник. Но не какой-нибудь завалящий, что только и умеет лебедей разных да толстомясых красавиц малевать на ковриках, а настоящий. Было ему уже за сорок, серьёзный и куль­турный. Понятное дело, с бородкой, как же художнику без бороды? Работал он директором детской художественной школы. Приезжал не столько от­дохнуть, сколько поработать. Привозил с собой краски, холсты, большие листы бумаги и треногу, чтоб на ней было ловчей крепить подрамник.

И ещё он был классный фотограф. Такие цветные снимки делал, что твои открытки. Он и Егора Ивановича с женой и внучатами не раз снимал. И как!

Все привыкли, когда снимают, то, чтобы таращились в объектив, а Николай Иванович снимки "делал". У него всё получалось натурально и все, как живые. Вот Настасья Фёдоровна доит Зорьку, внучата всяк зани­мается своим делом: Никитка возится с кутёнком, Сергунька хворостиной отгоняет телёнка от коровы, а тот взбрыкивает, Васятка пристаёт к деду с чем-то, а сам Егор Иванович распрягает Гнедка.

Вот такая живая картина и получалась. На неё потом можно было долго смотреть и казалось, что всё оживает, даже слышалось, как канючит Васятка: «Деда,... ну, деда, возьми меня завтра с собой на покос… ну, деда...». А дед ворчит и его осаживает: «Отстань, смола. Кто прошлый раз коня упустил? И не проси!»

Вот такой он был человек. Егор Иванович часто говорил:

- Ты вот что, Николай Иванович, бросай свои краски с кистями да подавайся в фотографы, враз забогатеешь и будешь первым человеком. А то с утра до вечера надсажа­ешься и сам же говоришь, что не каждая картина удаётся. А тут – щёлк и вот она красота, и живая деньга сама в руки плывёт.

- Э-э-э! Нет-нет, любезный Егор Иванович, – возражал тот, – это я здесь всё для дела щёлкаю, вроде, как зарубка на память. А писать картину – это святое дело. Да будет тебе известно, любезный Егор Иванович, что Илья Репин, когда писал своих бурлаков на Волге, то месяцами искал натуру. Одного "бурлака", знаешь, где нашёл?

- Где?

- На кладбище, вот где.

- Свят, свят! – шутейно крестился Егор Иванович.

- Да. На Ваганьковском кладбище среди землекопов, что рыли могилы. Во как, брат. А я для своих картин через фотоаппарат, как бы держу в па­мяти людей и природу. Когда пишу картину, то роюсь, как в записной книжке.

Не понимал этого Егор Иванович, и зачем? Бывало, скажет:

- Мудруешь ты. Вон как всё похоже и красиво получается.

А тот опять своё:

- Чтобы нарисовать картину похожей и, как ты говоришь, красивой, много ума не надо. Только вот посмотрят на неё раз, ну, два и забудут. У таких художников, что пишут не только глазами, а ещё и душой, карти­ны живут столетиями, им цены нет.

Хороший человек был Николай Иванович, жаль только, что не каждый год приезжал.

Другой гость был свой, колхозный механик Костя Басаргин. Костя редко жил на пасеке больше десятка дней. За ним обязательно прилетал нарочный и заполошно кричал:

- Ты тут в самый разгар сенокоса прохлаждаешься, а во второй бригаде два трактора встали... ещё ни одну жатку не переоборудо­вали на подборщик. Председатель гро­зится тебя повесить.

- Что, во второй бригаде нет людей? Я же им всё достал. Что я им, нянька? Разве я не имею права отдохнуть и накосить сена корове? – Тоже заполошно орал Костя. – Впереди ещё уборочная – наработаюсь. У нас весь год нельзя: то посевная, то уборка, то зимовка, то ремонт. Никуда я не поеду! Так и скажи там. У меня подписано заявление и я в отпуске. Всё по закону.

Кричать-то кричал, а сам помаленьку собирался, понимал – дело в первую очередь. Хороший мужик был Костя, настоящий хозяин. Он даже по жене доводился Егору Ивановичу сродни. Помог по-свойски из хлама собрать две сенокосилки и грабли, отремонтировал ста­ренький трактор "Беларусь" и раздобыл к нему двухосный прицеп. Что ты! Это же незаменимая вещь в хозяйстве.

Если честно сказать, то Егор Иванович механизатор был никудышний, а потому трактор больше стоял без дела. Но вот появлялся Костя, привозил с собой какие-то железяки, не мешкая, начинал греметь ключами, копать­ся в моторе и заводить. Как муха весной оживает на солнцепёке, сперва шевелит лапками, крылышками, так и железный старичок. Несмело чихал, как прокашли­вался, пускал к небу голубые колечки, потом разом выдыхал застоялую сонную хворь и начинал мелко и ровно дрожать. Задышал.

Двумя сенокосилками за день Костя успевал выпластать весь покос и даже натаскать сухостоин на дрова. С обеда следующего дня он сгребал сено, а уже на третий день всем гуртом ставили три здоровенных сто­га. Два Егору Ивановичу и один Косте. Так что он был вроде и как на отдыхе, и при деле.

Хлопотное, но весёлое это было дело. На место будущего заро­да волокушей стаскивали копны. Тут уж Егор Иванович за главного, он на стогу раскладывал и вершил. Только покрикивал, куда валить пла­сты пахучего сена. Смех, крик, суматоха, мелькают вилы, за шиворот сыпется сенная труха ... брр… щикотно! А тут ещё пот градом. Э-э! Да ничего, всё одно вечером будет баня.

Стог растёт, растёт и вот уже простыми вилами не дотянуться, и тут, кто поздоровше, берётся за деревянные, трёхрожковые. Конечно, требуется сноровка, а как вы хотели? Но вот здоровяк крякнул, поднатужился и только – раз! Лохматая копна поплыла вверх, а там уже её подхватывает Егор Иванович. Всё. Завершили стог.

Николай Иванович, как представитель мира прекрасного, граблями очёсывал стог со всех сторон, придавал ему эстетический вид, как бы делал последний мазок на холсте Природы. И вот оно чудо – один готов. Умело поставленный стог – это загляденье! Это, своего рода, произведение крестьянского искусства.

Стога ставили по-особому. Валили пару берёзок, комли клали крест-накрест и сверху наваливали стог. По первому снегу за комли цепляли трос, трактором сдёргивали и потом тащили в деревню. Просто и удобно.

Стог приплывал на место целёхонький, даже пласты снега на верхушке не тронуты. А уж с горным сеном, надо вам сказать, ничто не сравнится: зелёное, листовое и запашистое. Корова его так вкусно хрупает и, конечно, с него доится, куда тебе с добром: с одной дойки у неё – сгущенное молоко, с другой – ряженка да ещё сливки и сметана. Честное слово!

Пока Костя косил да сгребал, Егор Иванович с гостями перебирал все рамки в ульях и откачивал мёд. Медогонка, не переставая, гудела на всю округу. Помощники не успевали таскать носилки, а он распечатывал и распечатывал тяжёлые соты. Янтарный тёплый мёд тягуче, как-то с наплывами, бесшумно заполнял фляги.

Отрадная это картина! Все при деле: пчёлки жужжат, люди копошатся. В это время и солнце светит по-особому, тепло и ласково. Облака, эти вечные странники неба, комьями белой ваты лениво проплывают над пасекой и на минуту-другую застят солнце. Горячий воздух аж струится. Трава, кусты и деревья исходят таким ароматом, что кружится голова. Склоны гор, где был покос, кажутся хорошо выбритыми щеками, а обкошенные кусты и точки стогов на них темнеют веснушками.

Ещё был один дорогой гость из райцентра Антон Сергеевич. Был он никакой не начальник, а просто хороший человек, и работал мастером в телеателье. Супротив него не было ни одного умельца, любую аппара­туру ладил, вплоть до компьютеров. Слава о нём далеко шла, к нему везли технику даже из города, особенно заграничные цветные телевизоры.

Роста был огромного, голос густой, а уж добродушный, ну, дитя дитём. И всегда молчит, только как-то грустно улыбается. Даже невероятным казалось, как он умудрялся такими ручищами орудовать в такой мелкоте с игрушечным паяльником и перебирал эти резисторы-транзисторы. Он несколько раз чинил телевизор и Егору Ивановичу и даже сделал ему особую антенну, которая ловила все программы.

Вообще-то он был интересным человеком ещё и вот почему. В то время не было ОМОНа и спецназа и, если в нашем или соседнем районе случалось серьёзное ЧП, то почему-то милиция первым делом ехала в быткомбинат за Антоном Сергеевичем. Он откладывал свои паяльники-рубильники, сперва узнавал все детали происшествия, потом что-то советовал, предлагал, а чаще сам ехал на операцию. Шёл в забаррикадированный дом, где пьяный мужик с топором держал в страхе жену и детей и что-то требовал у власти, или нужно было без шума взять отпетого уголовника.

Антон Сергеевич, с виду грузный и медлительный, вдруг преображался. Смотреть было страшно, когда выбивали дверь и он шёл на мужика с топором или на отморозка с ножом. Мастер телеателье откуда-то знал боевое самбо, а боксировал так, что, когда прибывшие шофера на уборку в клубе затеяли потасовку, то он один их успокоил. Причём, дважды не бил – одного удара хватало, чтобы сразу свалить с ног любого. Ох и здоров был.

И при этом, если честно вам сказать, почему он здесь был своим человеком, то вы будете смеяться. Честное слово. Он отдыхал и спасался здесь от... родной жены Сони. Причём, каждый год. Пасека была тем местом, как сказал поэт: «Где оскорблённому есть чувству уголок». Жена Соня с самой свадьбы ревновала его с такой жуткой силой, что Отелло был супротив неё жалкий дебошир-неврастеник.

Хотя он и не давал ей повода для ревности, так как от любви уже не вздыхал, а пыхтел, она всё равно думала, что он сексуально озабочен. Красивый был, зараза, и похож чем-то на молодого Сергея Бондарчука, только здоровее и, конечно, лучше. Глянет на него Соня, а потом на себя в зеркало и прямо застонет. Ну, не может такой мужик не изменять такой бледной поганке! Вообще-то, наговаривала на себя Соня. Бабочка она хоть и была помельче его, но ещё ничего и даже не страшная.

Что она только ни делала, чтобы обезопасить красивого мужа. Отшила всех подруг, принялась за ним следить и, не дай Бог, какой ба­бёнке глянуть в его сторону – всё, измена! Тут и крик, и сцены, и битьё окон. Потом поняла: надо бороться не с плесенью, а с сыростью и взяла его на короткий поводок. За всю жизнь Антон Сергеевич не был ни на рыбалке, ни на охоте и, Боже упаси, на курорте. Единственное место на земном шаре, где он мог быть один, это глухая пасека. И даже здесь Соня могла нагрянуть с инспекторской проверкой. Делала это пристойно, вроде, как за ягодами прибыла, а сама пуляет по сторонам, нет ли тут измены и разврата?

Вот и все гости. Разве что когда кто-то прихватит с собой кого из друзей на пару дней или кто своего парнишку привезёт.

Гости всегда были весёлые, хотя и трезвые, что очень удивляло Егора Ивановича. Как так? А они изредка, разве что с бани или с устат­ку. Зато любили медовуху, и чтоб из погреба, да чтоб она кипела холодными пузырьками. Пили с удовольствием.

Но всё это не главное, главное было впереди. Когда с делами было уже покончено, тут и начиналась счастливая пора, ради чего они и забивались в эту глухомань. Не в Сочи, не в заграничные пятизвёздочные отели, а сюда. И зачем приезжали? Выгоды никакой, разве что в дорогу Егор Иванович нальёт по банке мёда, так стоит ли из-за этого тащиться в такую даль?

Скорее всего, приезжали, чтобы очиститься душой. Кто его знает, почему иной раз тянет убежать от постылого, сытого уюта и бешеного ритма жизни. Взять передышку хоть на день, на миг и вернуться в беззаботное состояние, сродни детству.

А вот как гости отдыхали. С утра, наскоро позавтракав, уходили вниз по реке и там в тихих омутах Серебрянки рыбачили. Кроме удочек, были и жерлицы на тайменя и, если удавалось его добыть, то это было событие! Конечно, ставили палатку. Загорали. Собирали целебные травы: зверобой, душицу, тысячелистник. Их тут хоть «литовкой» коси.

Николай Иванович щёлкал фотоаппаратом и без конца рисовал, рисовал. Он буквально ходил по пейзажам. Дивная красота, стога сена, рыбаки. В это время он забывал всё на свете и уходил в свой мир цвета, объёма и перспективы.

Тут же в обед варили уху, это ли не милое дело? Суетятся, колготятся: то тройную, то монастырскую. Чистят картошку, потрошат рыбу, собирают и тащат дрова. Горит костёр, ключом бьёт в ведре вода, сизый дымок тянется вверх и незаметно растворяется. Только начи­нали звякать посудой, как из травы появлялся Шарик, садился поодаль, высовывал язык и улыбался, как бы желая приятного аппетита. Пёсик он был совестливый, не наглел, знал, что городские люди добрые – угостят.

- А-а! Явился, нахлебник, – беззлобно корили его «добрые городские люди», – на и тебе, бродяга. Угощайся.

К той поре подходили малина, смородина. Наедались до оскомины, собирали на варенье. Господи, н, чем не рай! Возвращались уже потемну. Спали на крытом сеновале, где не было одной стены, говорили, что в комнате им душно. Как зачарованные любовались бездонным небом. Была пора звездопада и, как в детстве, казалось, что плохо прибитые к небу звёзды срывают­ся и падают на землю где-то за соседним хребтом.

Ночью воздух свежел, шум реки на перекатах доносился какими-то волнами, то усиливаясь, то затихая. Фыркал в темноте Гнедко, отдувалась от жвачки кормилица Зорька и вздыхала. Вот и ещё один день закончился. Тихо. Хорошо.

Егор Иванович много прожил на свете и красоты этой, что так умиляла гостей, не замечал. Свыкся. И к небу этому привык, глядел на него только тогда, когда ждал дождя или вёдра. Для него всё это было как-то обыденно. А гости как начнут восторгаться прелестью ночи, чудным воздухом, звёздным небом.

С неба опускались на грешную землю и начиналось! Говорили о разном. Один год про шпионов, сыщиков, и эта тема была неисчерпаема. Другой сезон – всё про суеверия, нечистую силу, культовые обряды: от египетских фараонов до чукотских шаманов. Каждый год была своя тема. Вот эти-то мину­ты больше всего и любил Егор Иванович. Иной раз засиживался за полночь. За этот месяц он заряжался энергией, как аккумулятор, на целый год.

 

***

И вот наступил долгожданный день. Гости заявились к обеду, приехали все, а Николай Иванович даже со своим младшеньким Максимкой, парнишкой лет тринадцати.

Как скричались! Мама родная! Здороваются, обнимаются, галдят. Потревоженные гуси гогочут, Шарик прыгает и заливается коло­кольчиком, радуется. Егор Иванович – на седьмом небе.

Одичавшие за лето внучата исподлобья глядели на гостей и никак не могли понять, почему все так переполошились?

В первый день гости вели себя, как ребятишки после скучной и длинной зимы. Шумно устраивались, озоровали, шутили. Обязательно топили баню по-чёрному. Банька стоит на берегу Громотухи, у небольшого омутка, обложенного с одной стороны диким камнем. Топили долго и ка­менку накаляли так, что ковш воды вмиг брался паром, а сама каменка сперва сердито ахала, исходила невидимым сухим жаром и шипела. Вениками парились только свежими, ломали их тут же, за баней. Веники пушистые, листья глянцевые, а по веточкам ещё снуют сердитые перепуганные муравьи.

Что-что, а уж париться гости любили, особенно Николай Иванович. Он в своем бетонном городе, в клетке на десятом этаже, весь год мокнет в ванне и всё мечтает об этой дорогой минуте. Тут уж он душеньку отводил. Жар такой, что волос трещит и хоть бы что. Вениками себя охаживают и от удо­вольствия покряхтывают, аж подстанывают. Потом с криком только – бултых в омут! Тело покалывает, как иголками. Визжат, фыркают, ухают.

На бережку, чуть поодаль, как пингвинчики, застыли внучата Егора Ивановича. Тут же и Шарик. Они с изумлением гля­дят на голых, розовых, скачущих гостей и им кажется, что эти дяденьки сошли с ума или не иначе, как из цирка. Это они так шутят.

После бани гости отдыхали, а потом уже за стол.

Перед этим была неписаная традиция – гости вываливали диковинные городские продукты: тушенку, колбасу, сыр, крупы, макароны, консервы, копченую красную рыбу… Всё передавалось под начало Настасии Фёдоровны. Егору Ивановичу привозили к «ижевке» патроны, порох и на потеху какую-нибудь диковинную бутылку заморского зелья. Настасии Фёдоровне – что-то из хозяй­ственной утвари: мясорубку, мелкое сито, сепаратор для молока. Одним словом, что она загодя просила привезти.

Начиналось торжественно, потом оживлялись, все были рады встрече. Осмелевшие ребятишки чуть не засыпают и чуть не падают на ходу, но тут же толкутся под ногами – очень им всё интересно. Их в сотый раз силой гонят спать. Когда темнело, Егор Иванович заводил движок, вспыхивал свет и тогда в этой глухомани становилось ещё уютней.

Приезд гостей приносил с собой весёлую суматоху, будоражил размеренную жизнь на пасеке. И на этот раз в первый день всё было хорошо, а на второй день вечером Костя и Егор Иванович вдруг разругались. Вдрызг. Из-за пустяка, из-за каких-то колхозных дел. Спор разгорался, как сырые дрова, постепенно, но уж набрав силу, загудел вовсю.

Виной был новый председатель колхоза, с которым не ладил Егор Иванович, и всегда при случае любил его ругнуть. Понятное дело, что по русской традиции начальство проклинают всегда, поэтому все Егору Ивановичу сочувствовали. Только вдруг Костя на его же пасеке, его же родная родня, взял сторону председателя. Егор Иванович опешил, потом не на шутку осерчал.

- Сопляк он ещё, – загорячился Егор Иванович, – с моим Мишаней за одной партой сидел и списывал у него арихметику, а тут вдруг враз стал умным!

Он твердо верил, что дети всегда глупее родителей.

- Ты не прав, дядя Егор, – начал Костя миролюбиво, – он же хочет, как лучше, и для нас старается.

- Да? А что он вообще смыслит, ну, что у него за душой? А? Пацан! Напялит на себя джинсы в обтяжку, патлы отрастил как у бабы, и туда же.

- А тебе надо, чтоб в галифе и картузе, как при Сталине, и ещё чтоб портфель под мышкой. Так что ли?

Егор Иванович и сам сообразил, что джинсы и "патлы" – козырь слабый и начал с другого конца:

- Вот скажи, где он учился и как? После армии кончил техникум и то по блату. Его по первости даже агрономом не поставили, а посадили на трактор.

- Что трактор? И я три года на тракторе пахал. Разве плохо, если председатель сперва сам эту землю попробует своими руками? Зато его на второй год ввели в правление. Шурупит у него голова, учится заочно в институте. Парень он свой, зря ты так. Хорошо было, когда привозили чужаков? Год поработают и – с горячим приветом!

- Вот что ты мелешь? Ну какой из него председатель? Что, он разбирается в пчеловодстве? – Егор Иванович с досады даже высморкался и утёрся подолом рубахи. – А туда же! Давай меня учить, строжится: «Почему вы на пятнадцатое число мёду сдали меньше всех?» Я толкую, что моя пасека самая высокогорная, медоносы подходят на полмесяца позже, а мёдом я вас завалю. Куда там, не втолкуешь. Давай ещё учить. И по старинке я работаю, и не внедряю многокорпусные улья, и даже сейчас у меня магазины маломерки… Э-э, да подь он к лешему.

- Ты не прав, – не сдавался Костя. – У других уже переходят на се­мейный подряд, а ты всё артачишься.

- А идите-ка ты родной племянничек (Максимка, закрой уши) на… (трам-тарарам), – снова завёлся Егор Иванович. – С испокон веков каждый пасечник свои улья держал с колхозными пчёлами. Жить в лесу, в горах, на пасеке и быть без мёду, без своих пчёл? Ну, договорились! Ну, дожили!

Вот тут-то и была зарыта собака, почему Егор Иванович был против такого подряда. Дело в том, что каждый пасечник вместе с казёнными держал не менее десятка ульев и своих. И получалось, что при взятке на круг с каждого колхозного улья тридцать-сорок килограмм мёда с личного улья для себя получалось до центнера! Выходило, что свои пчёлы – это ударники коммунистического труда и работают с темна до темна, а колхозные – с девяти до шести, как и все члены колхоза.

По этому поводу Костя подшучивал над Егором Ивановичем: «Колхозные пчёлы не перетрудятся, носятся налегке, только «жик-жик!», а твои, гружёные мёдом под завязку, и гудят, как бомбардировщики, «уу-уу

Лукавил, конечно, Егор Иванович. Приворовывал, но с совестью был в ладах. Так уж выходило, что этот бородатый Карл Маркс что-то напутал с прибавочной стоимостью, и он её втихаря выравнивал на пасеке, как мог. И потом колхоз – дело добровольное, как в песне – всё вокруг моё.

- Как до тебя не доходит, – убеждал его Костя, –если работать на конечный результат, так тебе же выгоднее свой мёд сдать в колхоз, а за счёт сверх плана получить в два раза больше. И это только по зарплате. Тогда бы и тётка Настя у тебя была в штате, а не домохозяйка. И с трудовой пенсией.

Куда там! Осерчал Егор Иванович, давай ругаться, два раза Максимке зажимали уши и договорился до того, что Костя – предатель, а у председателя в райкоме есть мохнатая рука. Во как!

Гостям было неловко слушать эту семейную разборку, да ещё в такой чудный вечер, и поэтому Антон Сергеевич загудел:

- Мужики, да вы что, как с цепи сорвались? Как на митинге собачитесь. Да нам добра не пережить.

- Мохнатая рука, – не мог успокоиться Костя, – вот, чёрт старый, до­говорился до чего, предателя на груди пригрел. Вот так всегда, как сказать нечего, так и мерещится чёрт знает что.

Его стали успокаивать: ну что, в самом деле, взбеленился?

- Ну вас всех к чёрту. Пойду, напьюсь.

- Там в сенцах медовуха в чайнике! – крикнул вдогонку Егор Ивано­вич. Он уже поостыл и даже маленько струсил и пожалел, что так рас­петушился. А ну, как Костя психанёт и завтра уедет?

- Воды напьюсь, – из темноты бурдел Костя, – пей сам свою кулацкую медовуху. Куркуль недорезанный.

Когда он вернулся и молча лёг с краю, вдруг Максимка подхватился:

- Глядите, глядите! Вон упала звезда, как у Высоцкого, помните: "Вон покатилась опять звезда вам на погоны".

Костя вдруг сел.

- Молодец, Максимка, как раз кстати. Хотите, расскажу вам про мох­натую руку и про звёзды? Это, дядя Егор, специально для тебя.

Костя в своё время окончил институт, но без военной кафедры и потому честно отбарабанил свой срок в лейтенантских погонах на строительстве БАМа в автобатальоне. Отсыпали полотно будущей магистрали в районе Тынды. Вот из своей бурной молодости и любил он кое-что рассказать.

- Слушайте, – начал он, – только один уговор, если это байка, то я не виноват, слышал от других и было это у нас на БАМе. Поехал в отпуск лейтенант Коля Берёзкин со своей молодой женой. Доезжают до узловой станции и делают пересадку. Тут такие же отпускники, офицеры и солдаты, ждут поезда.

Ладно. Видит, какой-то сержант роется у себя в карманах, считает мятые рублёвки, мелочь и, вроде, как у него арифметика не сходится с каким-то балансом. Он что-то прикидывает в уме и вдруг направляется прямо к нему. Подходит, как положено, под козырёк и обращается:

- Товарищ лейтенант, разрешите обратиться?

Лейтенант Берёзкин поднимается: – В чём дело, сержант?

- Разрешите вас на минуточку, – и тащит подальше от жены.

- Товарищ лейтенант, извините меня за бестактность, но мы тут с ребятами потолковали и я решил: займите мне двадцать четыре рубля.

Лейтенант опешил.

- В чём дело, сержант? Потерпите хоть до дома, а там уж толкуйте с ребятами. Не видите, патруль ходит? Тут комендатура рядышком, а там свободных мест много.

- Товарищ лейтенант, вы опять не поняли меня. Я еду в отпуск, а тут ребята говорят, что сейчас начнут по вагонам носить оренбургские пу­ховые платки и недорого за них просят, всего семьдесят пять рублей. У меня в наличии пятьдесят один рубль. – И показывает деньги. – Вы не сомневайтесь, я вам обязательно вышлю. Вот мои документы.

Вот такой незатейливый разговор.

Лейтенант Берёзкин тоже ехал в отпуск и тоже вёз матери шерстяной отрез на платье и... оренбургский пуховый платок.

Просьба сержанта его тронула, да и сам он был почти его ровесник, где-то на четыре года старше. Выручил. Тот благодарит:

- Спасибо. Вы бы дали мне свой адресок.

- Какие пустяки, сержант.

- Э-э, нет, товарищ лейтенант. Я же матери платок беру не на милостыню, тут особый случай.

Хорошо. Черкнул солдатику записку, потолковали ещё и на этом разош­лись. Возвращается Берёзкин к жене, а та уже беспокоиться начала, вдруг видит, он идёт и улыбается.

- Коля, милый, что это с тобой? У тебя от счастья глаза светятся, как будто ты только что новое звание получил.

- Что там звание! Больше, Катя.

Хорошо. Где-то в одно и то же время две счастливые матери надели новые пуховые платки, а служивые отгуляли отпуск и вернулись куда кому положено. Идёт время.

Через месяц лейтенанту – перевод на двадцать четыре рубля, а в из­вещении каллиграфическим почерком: "Здравия желаю, товарищ лейтенант. Спасибо за помощь. Желаю как можно скорее дослужиться до майора. Желаю успехов по службе, надеюсь, она к вам будет очень благосклонна. Привет супруге. С уважением сержант Зайцев".

Деньги не ахти какие, но лейтенант их получил с удовольствием и думает: а сержант-то славный парень, только зачем туману напускает, интригует майором. Ну, да ладно.

Где-то через месяц получают приказ, а там – чёрным по белому: "За отличную службу… приказом министра обороны отномер… присвоить очередное звание старшего лейтенанта Берёзкину Николаю Павловичу".

Командир полка, хохол Литвиненко, удивился: как же это мо­жно без его представления и вдруг приказ? Что бы это значило? Что-то тут не так. Не иначе, как идёт замена офицеров фронтовиков на обученных молодых. Ой, не зря Берёзкина держат в поле зрения. Ладно, им видней.

Берёзкина поздравляют, отмечают это событие, и он уже щеголяет по батальону старлеем. Несколько месяцев идут тихой чередой и тут вдруг случай. На участке Тында-Беркакит проходчики тоннеля натолкнулись на гигантскую пустоту. А поскольку по законам физики природа не терпит пустоты, она была заполнена водой. После очередного взрыва огромная масса воды под страшным давлением хлынула в пробитый тоннель. Была размётана техника, были жертвы, но был и не показной труд на уровне подвига. В списках ликвидаторов аварии вскользь промелькнула и рота старшего лейтенанта Берёзкина.

Вдруг к концу года появляется приказ: "За особые заслуги... в связи с ликвидацией последствий... приказом министра обороны... Берёзкину... капитана". Будучи офицером чести, пошёл новоиспечённый капитан в штаб полка к подполков­нику Литвиненко и спрашивает:

- Как тут быть, если звезды сами так и сыпятся на погоны, как в августовский звездопад? Всё ли тут правильно?

Подполковник был в том возрасте и в том положении, когда сам мог получить отставку или полковничью папаху, а потому счёл нетактичным уточнять в штабе округа – кому, за что и когда дают очередные звания. А Березкин, значит, правду ищет и всё свою совесть тешит.

- У вас в роду душевнобольных не было? – спокойно начал Литвиненко, а потом как заорёт: – Ты на что это намекаешь? По твоему там люди не знают, что делают? По твоему, министр обороны приказы подписывает на кухне или за кружкой пива?! Ну-ка, кругом! А-арш! – И вдогонку армейское (трам-тарарам)!

А в автобатальоне как? Посмеялись над его выходкой, по традиции накатили стакан водки и чтоб махом, и чтоб Коля Берёзкин губами достал колючки звёздочек. Под гул одобрения ему просверлили дырки на каждом погоне. Гуляй, капитан.

На другой год, где-то в феврале, ему опять приходит письмо с каллиграфическим почерком. Читает: "Здравия желаю, товарищ капитан! Поздравляю вас с присвоением очередного звания – майора. Приказ подписан и будет опубликован через месяц или два, но меня уже в армии не будет. Подошёл срок демобилизации. На этом мои полномочия писаря штаба заканчиваются. Для сведения сообщаю, что за компанию и вашему подполковнику мы присвоили очередное звание. Прощайте. Привет супруге. Старший сержант Зайцев". Как вам это нравится?

И точно. В мае приказ министра обороны и Берёзкин одел на каждый погон звезду майора, а Литвиненко третью звезду полковника и заветную папаху. Молодой майор был назначен заместителем командира батальона по тех­нике или, как у нас говорили, зампотехом. И ведь как служил майор!

- Вот так, – закончил Костя, – вот это и есть мохнатая рука, дядя Егор. Только чья? Улавливаете?

Заспорили. Егор Иванович кричит: брехня! Эту историю он давно слышал. Вдруг встрял Николай Иванович и говорит:

- Не могу судить, любезный Егор Иванович, о достоверности в деталях, но по сути всё верно. Пусть это было даже не так и совсем не в том батальоне, а что это так уж меняет? Большие дела делаются малень­кими людьми. Как в любом аппарате, так и в государственном механизме, всё, в конечном итоге, зависит от маленьких болтиков, шестерёнок и вин­тиков.

- Ну, всё, на сегодня хватит, – говорит Костя, – давайте спать.

 

ВАШЕ  ПРЕОСВЯЩЕНСТВО

Утро наступило тихое, солнце выкатилось из-за горного хребта белое, огромное. Блестят изумрудом бусинки росы, кричит, надрывается петух. Струйки молока цвенькают о подойник. Занимается над землёй новый день. Все проснулись, все спешат по делам. Здравствуйте все, с добрым утром!

Дни идут чем-то похожие и по-своему такие разные. К примеру, сего­дня на пасеку забрёл лосёнок. Шарик первым учуял его и облаял, а потом уж и Никитка заблажил:

- Баба, баба! Гляди, к нам какой-то чужой бычок пришёл!

Та выходит – и, правда, лосёнок! Ах ты, миленький брюхатик, бычок – смоляной бочок. Ножки, как прутики, не зря же сохатым кличут, ушки, как лопушки, и подрагивают, мордёнку вытянул, принюхивается, глупый. Видать, где-то и лосиха бродит поблизости, а с ней шутки плохи.

- Ну-ка, все марш домой, от греха подальше.

Вечером опять долго глядели в бездну неба. Молчали. Настраивались. Вроде, и тема на месяц определилась – звёзды. Теперь каждый вечер начинали с этого. Вообще-то, тема интересная. Каждый вечер кто-то говорил:

- Что у нас сегодня на звёздном небосклоне?

И обязательно кто-нибудь начинал. Сегодня разговорился Антон Сергеевич, начал, как бы споря:

- Вот ты, Костя, давеча рассказывал, как звезды падают на погоны, я вам хочу рассказать, что есть люди равнодушные к такому звездопаду. Тяготятся и стараются от них избавиться.

- Что-то не верится, – засомневался Костя, – ладно, валяй.

- В армии я хоть и дослужился до сержанта, но эту историю из жизни офицеров знаю хорошо, так как, по случаю даже являлся её участником. Поначалу попал я служить на Кушку, в пески Средней Азии. О, где клуб кинопутешествий! Из живности – верблюды, змеи да черепахи, из растительности – один саксаул. Тоска смертная. Проходит время, перебрасывают нас под Караганду и попадаю я в роту охраны военного аэродрома стратегического назначения.

На новом месте долго не мог привыкнуть, особенно первое время. Мне поначалу всё было в диковинку, это и понятно, я же деревенский и вдруг – вот они, красавцы МИГи, а тут ещё начали поступать СУховы. Что ты! Аэродром гудел и грохотал днём и ночью так, что казалось небо над головой раскалывается. Ещё казалось, что на аэродроме какая-то чехарда. Одни самолёты заходят на посадку, другие взлетают, из военного городка подвозят смену за сменой: лётчики, диспетчеры, техники, механики. Снуют заправщики, обслуга, охрана... Голова идёт кругом.

Через месяц я освоился и понял, что аэродром – это чётко отлажен­ный механизм, ничего лишнего и строгая дисциплина. Стал даже узнавать кое-кого из лётчиков, У нас в роте "деды" и офицеры всё говорили о каком то легендарном капитане Бестужеве. Узнал эту историю и я, узнал даже с продолжением.

Чтобы вам было легче понять, о чём пойдёт речь, необходимо сделать маленькое отступление и кое-что рассказать о русской армии.

 

***

В своё время до матушки-императрицы Екатерины стали доходить слухи, что над невежеством её офицеров-храбрецов, покрывших себя славой в воен­ных походах, потешается вся Европа. И повелела она тогда положить этому конец. Начиная с 1766 года, в кадетском корпусе и морской академии, а затем и в других к военным дисциплинам и общеобразовательным нау­кам, будущих офицеров стали учить "художествам, необходимым каждому": – рисованию, архитектуре, музыке, фехтованию, танцам и светским манерам.

Благодаря этому, из стен военных училищ вышло много образованнейших и достойных людей, прославивших Рос­сию. Были среди них учёные, художники, писатели, дипломаты. Те же Бородин, Лермонтов, Пржевальский, Толстой, Куприн и другие, но не о них речь.

Род одной из ветвей Бестужевых в то славное время зацепился корешками за плодородную почву и бойко заявил о себе в походах, в сражениях и в дворянских собраниях.

Может, и врут, но говорили, что один его предок воевал с Наполео­ном и был другом Дениса Давыдова, другой – за храбрость, по именному соизволению его императорского величества, был пожалован графским титулом и шпагой. Были в их роду дуэлянты и декабристы, а один красавец-гусар не только лихо плясал мазурку, но и наставил рога самому графу Воронцову. Досталось от его любовной прыти именитым фрейлинам и фавориткам императорского двора.

 

***

Одним словом, предки Бестужева были сильны душой и телом. Нашему капитану было уже лет за тридцать, и был он как не от мира сего. К благородным и славным генам десятка поколений Бестужевых он прибавил ещё и по части науки, так как имел светлую голову. С отличием закончил Московский авиационный институт. Кроме английского и французского, которыми он владел в совершенстве, не было ему равного по части теле-радио и электронного оборудования.

На крыльях романтики поднялся в небо с перспективой попасть в отряд космонавтов инженером-испытателем электронного оборудования. Но желающих туда попасть было много, но первый набор космонавтов шёл по особым параметрам и он туда не попал. Когда розовые облака романтики и голубые космические мечты сменили окраску на реальность, понял свою ошибку, только летать – это не его призвание. Но было уже поздно и до отставки надо было тянуть лет семь, а то и все десять. Решил уйти по-хорошему. Подал рапорт.

- Вы что, капитан! Какая отставка? Да будет вам известно, что затраты на подготовку лётчика такого класса приравнены к вашему весу в золоте. Заберите свой рапорт и служите.

Решил уйти по-плохому. Запил, стал отказываться от полётов. Ну и что? Многие военные пьют, потом – нудная беседа, а за отказ летать – пять суток домашнего ареста и снова пожалуйте в небо. Одна отрада – работа для души: хобби. Вся его холостяцкая комната в офицерском общежитии была завалена телевизорами, магнитофонами и прочей радиочепухой.

Затих капитан Бестужев с отставкой, все пути использовал.

И тут случилось ЧП и связано оно было с командиром дивизии полковником Кравцовым. Надо сказать, что авиация – это высокообразованные и культурные люди, но и там бывают исключения. Наш комдив был старой закалки ,человеком самолюбивым, уже в возрасте. Плохо было одно, что ненавидел людей умнее себя, боялся от них подвоха или насмешки.

Однажды после не совсем удачного дня, шёл разбор полётов. Разнос делал сам полковник Кравцов, а именинником был командир эскадрильи майор Нагайцев. Комдив как всегда нажимал на горло, а проще – крыл всех матом. Высказал много несправедливого и необъективного, но полёты были действительно с нарушением за­дания, поэтому все молчали.

Вдруг полковнику показалось, что среди летчиков какое-то оживление, даже смех и, вроде, заводилой там капитан Бестужев, потому он резко бросил:

- Надо уметь летать! Да! Это я тебе говорю, капитан Бестужев. Херувимчик (Максимка, зажми уши)... твою мать! У тебя в руках штур­вал сверхзвукового самолёта, а не какая то бл… или графиня Воронцова!

И это офицеру, который даже к механику и технику обращался на "вы": и, вдруг такое хамство. Но вот заканчиваются разборы полётов и тут поднимается капитан Бестужев, выжидает паузу и говорит во всеуслышание:

- Товарищи офицеры, прошу внимания. Только что в вашем присутст­вии полковник Кравцов нанёс мне оскорбление. Согласно кодекса офи­церской чести, я требую от вас, товарищ полковник, публичной сатис­факции – извинения. И при всех. Тем более, что повода для оскорбления я не подавал.

Наступила гробовая тишина. Что это серьёзно, поняли все, кроме самого полковника.

- Я тебе, мудак, такую сатисфакцию устрою, что ты у меня ещё пять лет будешь бегать в капитанах.

Вроде, всё. Да нет, не всё. В этот же день замполиту поступил рапорт капитана на полковника по оскорблению чести офицера.

- Сочувствую, – говорит замполит, – наш командир – сволочь по­рядочная, но зря ты с ним связался. Чего добиваешься?

- Я уважаю себя и требую извинения. Примите рапорт.

Ладно. Принял тот рапорт, но что с ним дальше делать, не знает. Пошёл к полковнику, а тот уже и забыл про инцидент.

- Вы бы, товарищ полковник, уладили миром как-нибудь это дело. Капитан Бестужев – офицер не простой.

- А пошёл-ка он со своей голубой кровью на (Максимка, закрой уши)… (трам-тарарам). Плевать я хотел.

- Зря вы так.

- Ты хочешь, чтоб я перед этим декабристом каялся? Какой же у меня после этого будет авторитет, как у командира?

Следующий рапорт от капитана по инстанции пошёл в политотдел округа. Мотивировка – оскорбление офицера. Основание – Устав Вооружённых сил. Требование – извинение командира или отставка капитана. Во как! Бестужев закусил удила.

Вызывают полковника, беседуют и выходит, надо извиняться. Дело в том, что ему уже срок получать генерала, а тут рапорт и выходит, что он по Уставу не соответствует даже полковнику. Советуют мириться. Возвращается он, зовёт замполита:

- Ладно. Зови этого (Максимка, зажми уши)… (трам-тарарам). Организуй беседу… коньячок… Ну, сам понимаешь.

Ушёл замполит. Возвращается. Докладывает:

- Он согласен, но только требует публичного извинения.

Это публичный позор. Ну, уж нет. А раз так, то следующий рапорт по инстанции поступил в политуправление при Генштабе ВВС. Это уже не шутка. Что делать? А ничего. Кравцову присваивают генерала и дают новое назначение, в Тбилиси. Командиром дивизии. Тот – на самолёт и на новое место службы.

Как теперь капитану Бестужеву добиваться извинения и у кого? Везти всех офицеров в Грузию?

- Ну, ладно, – говорит капитан, – тогда вы меня хоть увольте из ВВС. Не могу же я жить с позором. В царской армии в таких случаях стрелялись, иначе никто бы и руки не подал.

- Будет вам. Царских офицеров мы давно извели и потом, о чём речь? Обидчика нет и проблем нет. Мы всем объясним ситуацию и служите спокойно.

Все решили, что его охмурили, а Кравцову скандал пошёл даже на пользу, досрочно надел штаны с малиновыми лампасами. Но проходит буквально несколько дней после этих событий и вдруг на международном почтамте Москвы задерживают странное письмо. Переводчики из отдела КГБ по цензуре так и ахнули. Что они видят? Письмо в международном конверте, но куда и кому?!

Чётким почерком на английском языке выведено: «Ватикан. Папе Римскому». Но ещё больше удивило, когда прочли обратный адрес: «СССР, Казахстан, Карагандинская область, воинская часть (номер такой-то), капитану ВВС Бестужеву А.С.»

Переводчики управились со своим делом и КГБ передаёт письмо с припиской «Разобраться!» по принадлежности – в генштаб ВВС. Тут всё и завертелось. И было от чего. Судите сами: какой слог, какой за этим стоит интеллект, какой язык, но какая бредятина! Но главное – от кого и кому!

- Он что, этот А.С. Бестужев шизофреник? Если так, то как он дослужился до капитана? Ах, это тот, что портил кровь генералу Кравцову?

Поплутав между разными управлениями Генерального штаба, весь в штемпелях и пометках, конверт вернулся в политуправление Средне-Азиатского военного округа разобраться с учётом международной обстановки».

Читает генерал Петров перевод и глазам своим не верит. Вот примерный перевод текста письма, по памяти:

«Викарию Иисуса Христа Папе Римскому!

Ваше Высокопреосвященство!

К Вам обращается офицер страны атеистов, капитан Бестужев Алек­сандр Сергеевич, обращаюсь к Вам с личной просьбой. Мой возраст приближается к возрасту Христа. Я тщательно изучил основные религиозные направления, сопоставил их мораль с основами марксистско-ленинской философии и нашёл в них много общего (жить во имя будущего) и ещё больше различий (спо­собы достижения.)

Также пришёл к выводу, что во Вселенной есть какая-то высшая субстанция, которой подчиняются многие необъяснимые явления и кото­рую на земле называют – Бог.

С этим спорить неразумно, так как это истина. Меня убеждает ещё и тот факт, что около 80% жителей Земли, являются верующими. Неестественно, чтобы в наш достаточно просвещённый век такое большинство заблуждалось.

Какая вера самая праведная? Кому себя посвятить Иисусу Христу, Аллаху, Яхве или Будде? А может, Бог един?

Ваше Высокопреосвященство!

Прошу Вашего совета, какую веру принять и весь остаток жизни посвятить ей?

С уважением капитан Бестужев А.С.» ( Подпись. Дата.)

Вот так. Помимо сопроводиловки из Главного политуправления Генштаба был и телефонный звонок: "Политбюро недовольно кадровой работой среди военнослужащих. Срочно разберитесь и доложите".

Генерал вызывает капитана Бестужева в политуправление округа на беседу. Запросил личное дело, навёл справки, тщательно подготовился, дело-то необычное. Ладно. Прибывает капитан. Доложил. Ждёт в «предбаннике».

В самом томительном ожидании, в этой выдержке перед высокой дверью уже заложена психологическая обработка. Замечает, что от него зна­комые офицеры шарахаются, как от зачумлённого, а генеральский адъютант разглядывает его, как инопланетянина. Наконец, вызывают. Входит. Представляется:

- Товарищ генерал, по вашему приказанию капитан Бестужев прибыл.

- Садитесь, капитан.

Садится. Видит перед генералом две папки, он то одну листает, то – другую, что-то всё обдумывает. Потом и спрашивает:

- Капитан, вы не догадываетесь, зачем вас вызвали?

- Никак нет, товарищ генерал, – подхватился Бестужев.

- Неужели? А вот это письмо вам знакомо? – И показывает ему «рим­ский конверт». 

- Извините, товарищ генерал, – искренне удивился капитан, – как оно у вас оказалось? Письмо адресовано не вам. Я же не в тюрьме? А если так, то согласно статьи № 23, пункта 2 Конституции СССР каждый гражданин...

- Капитан, – перебил его генерал, – я не хуже вас знаком с Конституцией, но, согласитесь, что переписка капитана ВВС, служащего на сверхсекретной технике стратегического назначения, с Папой Рим­ским – не совсем нормальное явление.

- Почему? – Это моё личное убеждение. Свой долг офицера ВВС исполняю добросовестно, никому не навязываю своих взглядов и никого не агитирую. Можете убедиться.

- Всё это мне известно. Да вы садитесь, что встали? Разговор у нас будет долгий. Итак, что мы имеем? А имеем мы с одной стороны, личное дело, послужной список, причём, блестящий, отличные характеристики, с другой стороны, это письмо. Как всё сопоставить и совместить в одном человеке? Объясните?

- А что тут вас смущает? Что тут неестественного.

- Может, вам и ясно, а я вот не могу понять. Хоть убей! Неужели, как у Чацкого, горе от ума? Включайтесь в полную силу, у вас большие перспективы. Поразительно! Двумя языками владеете: французским и английским, а не  армейскими, где один – матерный, другой –  «направо-налево-кругом». Просто не верится! К тому же, потомственный офицер. Один ваш прадед воевал с Наполеоном, другой – самим императором жалован именным оружием. Это же история. Понимаете – и с т о р и я!

Я, генерал Петров, но обо мне знают только в округе. Уйду в отставку и меня забудут. А вы, капитан, легенда. И, кстати, о вашей фамилии. Вы не хуже меня знаете нашу трагедию, что из генофонда русского дворянства не так уж много уцелело и выжило, а вас не тронули! И никому из Бестужевых не пришлось менять фамилию, чтобы выжить и не быть репрессированными. А почему? Не знаете?

- И почему?

- Потому что, хотя только вскользь, мимоходом, ваша фамилия упоми­нается в числе преданных людей России из числа дворян, наряду со Шмидтом, Суворовым, Коллонтай, Третьяковым и Морозовым. Но где упоминается? В публичных выступлениях Ленина, а затем и в работах Сталина. Вот так, капитан.

- Товарищ генерал...

- Подождите, капитан, не перебивайте. Давайте откровенно: неужели вы думаете, я поверю в ваше религиозное прозрение?

- Почему бы и нет? В той армии, где служили мои предки, что разбили Наполеона, все верили в Бога. Согласитесь, там были высокооб­разованные и достойные люди – Багратион, Румянцевы, Кутузов и тот же Денис Давыдов.

- В логике вам не откажешь, – говорит генерал Петров, – давайте так поступим. Вам присваивают очередное звание майора и, ради Бога, не подумайте, что это уступка-компромисс. Просто подошёл срок, и если вас тяготит оскорбление недоумка Кравцова, то переведём вас в другую часть и будем считать конфликт исчерпанным. Ну, как, договорились?

- Благодарю, товарищ генерал, но зря вы не верите искренности письма.

Долго ещё они так беседовали, потом генерал подвёл итог:

- Пусть эта затея с письмом будет на вашей совести. Но знайте, армии нужны такие люди, как вы, а вот в каком качестве вы ей можете с отдачей послужить, хорошенько сами подумайте. – Генерал встал и, давая этим понять, что беседа закончена, напоследок сказал: – Честно говоря, будь моя воля, я бы поменял вас с Кравцовым званиями и должностями. А пока служите.

Неизвестно, чем бы всё это закончилось, но тут, как по заказу, про­изошло такое событие, что перевернуло всё с ног на голову или наобо­рот, и положило конец этому конфликту.

 

***

В одно безоблачное утро, за тысячи километров от нашего городка, с военного дальневосточного аэродрома в небо поднялось звено майора Ситникова. За штурвалом одного МИГ-25 сидел старший лейтенант Беленко. Всё шло по плану. После завершения учебного полёта идёт ко­манда, взять курс на аэродром. Перестроились, легли на пеленг и спокойно возвращаются домой. Вдруг с земли служба слежения запрашивает: почему в звене истребителей не хватает одной машины?

Майор Ситников ориентируется на месте и вдруг как заорёт:

- Внимание, внимание! "Сорок третий" лейтенанта Беленко сознательно уходит в сторону моря. Обеспечьте перехват!

Какой перехват?! Его МИГ-25 – сам истребитель-перехватчик. Хоть радар и засёк его сразу, а что толку? Как на грех, истребителей, что были на боевом дежурстве и барражировали в воздухе, не оказались по курсу. Время было упущено. А МИГ-25 – это вам не майский жук, а быстрокрылая ласточка, и скорость у этой ласточки за три тысячи километров в час.

В то, что случилось, было трудно поверить. Лучший в мире истреби­тель, нашпигованный сверхсекретной электроникой и оборудованием, ухо­дил в сторону Японии. Причём, без полётной карты, без позывных и пелен­га. Спокойно, как по расписанию, пересекает линию ПВО японцев, находит коридор и без единой встречной помехи приземляется на военно-воздуш­ной базе американцев, что располагалась на острове Хоккайдо. Вот так!

На блюдечке преподнесли подарочек. И какой!

Что тут началось! И по линии глав государств, и по дипломатической линии, и по линии контрразведки. А что сделаешь? Шла холодная война, и пока колёса большой политики со скрипом крутнулись и чуток приподня­ли железный занавес, было уже поздно.

Американцы внаглую жмут плечами и как у нас в Одессе говорят: "Я смеюсь с вас!" и ещё ехидно недоумевают:

- Ах, вы насчёт того, чтоб вернуть самолёт? Пардон! Ну, во-первых мы его у вас не воровали, он сам к нам прилетел, и, во-вторых, опять же пардон! Берите его, нам чужого не надо.

Отдали. Наши как глянули, так за голову и схватились. Батюшки! На нём живого места нет. Вот же, сволочи, весь самолёт иссверлили, всё про­бы металла брали. Сразу видно, что двигатели снимали и опробовали на своих истребителях и, конечно, что надо скопировали. То же с оборудо­ванием и навигационными приборами.

На счастье, полёты были учебными и части секретного боевого оснащения на МИГе не было. Но даже то, что было, оказалось рассекреченным, и это явилось большим ударом по боеготовности нашей авиации. Особая сложность и беда заключались в том, что была рассекречена система опознания: "свой-чужой". Пришлось срочно по всей стране для боевых самолётов и служб ПВО создавать и внедрять новые приборы распознавания, менять частоты и коды. Во что это обошлось для страны в финансах и во времени можно только догадываться. И всё из-за одного подлеца.

Наши дипломаты опять наседают: мол, верните хоть придурка-лётчика, мы его маленько поругаем.

- Ах! Вам ещё и лейтенанта вернуть? Пардон! Во-первых, со своими кадрами раньше разбирайтесь, а во-вторых, всё, о чём пишет Солженицын в своём «Архипелаге ГУЛАГе», Беленко знает, а потому возвращаться в психушку или на лесоповал не желает. Поговорить с ним? Да ради Бога!

Организовали пресс-конференцию, налетели журналисты со всего света, дело-то получило мировую огласку. Только, видать, американцы накачали его наркотиками, вот он и давай городить, что СССР – это концлагерь, обнесённый колючей проволокой, из которого только так и можно вырваться. Мелет что-то про психушки, про академика Сахарова, в общем, несёт бред. Наши уже не рады этой затее, раструбят акулы пера по всему свету.

- Я, – говорит Беленко в конце разговора, – не предатель, я даже после посадки все приборы вывел из строя.

Ага. Поди, проверь, что он вывел из строя?

Ладно. Решили: раз вы его нам не отдаёте, ну, так и быть. Пусть он у вас на свободе наслаждается капиталистическим раем. И отстали. Только недолго зажился бывший старший лейтенант Беленко в их раю. Где-то через неделю, случайно конечно, погиб в автокатастрофе. Какая жалость! Ну, это так, к сведению и не это главное. Речь идёт о другом.

Главное, что грянул оглушительный гром и по русскому обычаю, в Кремле и штабах перекрестились да как давай шерстить армейские кадры. Капитан Бестужев возвращается в часть от генерала Петрова, а тут и комиссия из политуправления. Всех офицеров поволокли: кого под микроскоп, кого на рентген, чтоб выяснить – не желает ли ещё кто подобное отчебучить в родной советской армии?

И, конечно, у капитана Бестужева рентген-комиссия обнаружила в душе религиозную опухоль и без помех удовлетворила его рапорт об увольнении из Вооружённых сил. Жалко было отпускать такого офицера, но и оставлять боязно, да и кто возьмёт на себя ответственность? Вдруг и он на своём СУхове сквозанёт к Папе Римскому, а может, в Израиль или к арабам? С верой-то он ещё не определился.

Проводы были устроены по высшему разряду. Заслужил капитан. Особенно горевали ребятишки-старшеклассники, у которых он был безотказным консультантом по иностранным языкам. И ещё это бескорыстное хобби: с ремонтом телевизоров и прочей радиодребедени. По тем временам это было немало, так как военные городки не особо баловали бытом и комфортом.

И вот, когда ему друзья-офицеры вручили памятный подарок, карабин с оптическим прицелом, когда документы капитана Бестужева лежали в кармане, а чемоданы упакованы, эти же друзья-приятели и поднасели на него:

- Саня, скажи, только по совести, ты что, действительно, подвинулся рассудком к религии?

- Ребята, вы не обижайтесь, – говорит он, – ни в кого я не верю, кроме себя и друзей. Это была единственная возможность уйти на "гражданку". Да вы не переживайте, я же вас не предаю. Буду работать в авиации, только в КБ завода Ефремова в Н-ске, но уже без: «Так точно! Слушаюсь!»

Я уже и в кадрах договорился, и генерал Петров помог. Им позарез нужны лётчики-испытатели с инженерной подготовкой по но­вому электронному оборудованию. Если появится какая новинка, знайте, это Саня Бестужев вам привет передаёт.

И уехал. И остались друзья без мастера-телевизионщика.

- И это всё? – спросил из темноты Костя.

Вдруг в лесу что-то гулко ухнуло, и эхо раскатисто заойкало, пере­дразнивая шум.

- Что это? – тревожным шёпотом спросил Максимка.

- Сухостоина упала, – сказал Егор Иванович, – днем бы и не услышали, а по ночи, вишь, как гулануло.

- На сегодня хватит, – решил Антон Сергеевич, – давайте спать. Завтра расскажу, как я стал звездой телеэкрана.

АНТОНИЙ  И  КЛЕОПАТРА

Сегодня целый день Гнедко и Зорька жмутся к пасеке. Шарик повиз­гивает, поджал хвост и лезет в дом. Ему совестно за свою собачью тру­сость, он конфузливо улыбается, но ничего поделать не может. Ему страшно.

- Не иначе, медведь, – решил Егор Иванович, – надо пугнуть. Чего доброго, навадится зорить улья, беды не оберёшься.

Взял ружьё и с Антоном Сергеичем ушли вверх Громотухи.

Где-то через час в верховьях глухо, раз за разом, тявкнули выстре­лы и всё стихло. Пугнули. Струсил Мишка и убежал.

День проходит по расписанию, утверждённому матушкой-природой, размеренно и привычно. Как вчера, позавчера, год, тысячу лет назад. Только, может, давным-давно здесь бродили питекантропы и дубинами гоняли динозавров, а теперь наши ребята с магнитофоном гоняют на «Жигулёнке». А горы те же и воздух тот же, и так же пенится Серебрянка. Стрекочат кузнечики, чертят воздух и зудят оводы. Аккуратно и сон­но, как по слогам, выговаривает своё кукушка: «Ку-ку, ку-ку». Дятел выдаст пулемётную очередь и эхо долго передразнивает его дробь.

Наконец наступает вечер. Светлячки звездочек, как холодные искор­ки, замигали своими кошачьими глазками и чем сильнее густеют сумерки, тем они веселее и ярче подмигивают.

На сеновале – все в сборе. До начала большого разговора Максимка потихоньку объясняет Егору Ивановичу, почему зимой звёзды не падают. Оказывается, они, как яблоки, вызревают только к июлю и тогда сыпятся на землю.

А что? Может, оно и так есть, Егор Иванович соглашается.

Опять смотрят в звёздное небо и кто-то говорит:

- Антон Сергеевич, ты ведь вчера обещал рассказать, как стал звездой телеэкрана. Тебе слово, давай, пожалуйста, что там было ещё с тобой в армии?

- Слушайте, – опять без всяких предисловий начал Антон Сергеевич. – После курса молодого бойца и небольшой спецподготовки, как я уже вам говорил, попал я на "точку". Лучше бы вам не знать, что такое "точка". В стороне от глаз, в безлюдье, под землёй, в бетонных штольнях притаились огромные крылатые дуры. Наверху только антенна радара мельтешит.

Рябая зыбь барханов, как застывшее море, кругом – пустыня, глазу не за что зацепиться. Зато чуть ветерок – и зазмеилась позёмка, заскрипел на зубах песок, заплясали песчинки в кружке с водой, за пазухой, на постели, везде – песок, песок, песок… Жара. Солнце прямо над макушкой и никакой от тебя тени, как от привидения. В общем – пекло.

И так полгода. Наконец, долгожданная подвижка: кто отслужил, тех по домам, и нам пришла замена. Перебросили нас куда-то под Караганду. Тоже непривычно. Земля красная, седые ковыли, кое-где жиденький кустар­ник и какие-то "такыры", что-то вроде кочек, а на них – то ли камыш, то ли осока, как у нас на болотах. И ветра, ветра каждый день, но жить можно, не так жарко и, главное, нет этого проклятого песка.

Попал я в роту охраны. Рядом день и ночь гудит военный аэродром, на котором осваивают что-то секретное. И вот тут мне немножко повезло. По роду службы нам давали навыки рукопашного боя, и меня приняли в секцию бокса, где я и стал разрядником. На тренировках познакомил­ся с мастером спорта майором Пилипчуком. Он был моим командиром, мы часто в спарринге боксировали на ринге и хорошо ладили по службе. Одно было плохо, не предос­тавлялось отпусков. Не положено и всё, тем более, такой секретный объект.

Соскучился по нормальной жизни – страсть. Кругом застиранная солдатская роба, скопление людей одной породы, всё мужики, мужики, а это ведь неестественно. Правда, при штабе были телефонистки, но нас к ним и близко не подпускали. По девчоночкам соскучился – страсть. Тут не то чтобы в руках её, милую, подержать, хотя бы издали на голые колени посмотреть и то бы – именины сердца.

А некоторые ребята всё же решали эту проблему: мотались в военный городок. Происходило это обычно так. Городок большой, а забот по его ремонту и содержанию – ещё больше. И вот, как только кому из офицеров надо без хлопот что-то побелить, покрасить или мебель перетусоватъ, так они прямиком в нашу роту. Майор Пилипчук был мужик понятливый и с юмором. Построит нас и говорит:

- Итак, воины! Пока акулы империализма дремлют, нужен трудовой подвиг. Есть ли среди нас штукатуры? Это я к примеру про штукатуров, так как подвиги требовались разные.

Тут, как у старикашки Дарвина, начинался естественный отбор: кто быстрее и проворнее среагирует на профессию. Были среди нас и маляры, и облицовщики, и сантехники. В общем, вся таблица Менделеева, лишь бы вырваться в городок. Так что, довольны были и эксплуататоры, и эксплуатируемые.

А у меня не было никакого житейского таланта, я до армии был молотобойцем, а кузнецы в городке офицерам не требовались. Кому пофартило вырваться "на люди", тот побелит, покрасит, что надо, и обязательно выгадает часок-другой – побродить в городке. Там девочки каблучками цок-цок, юбочки выше колен, музыка играет, моро­женое холодит, газировка пенится. В общем, можно подрумянить гримасы армейской жизни.

Солдатик, как в раю побывает, и жить хочется. Вечером дежурный офицер со сменой привозит его в часть. Некоторые ребята умудрились сгонять в городок по нескольку раз.

И вот как-то утром заявляется к нам в роту капитан Овчаров из метеослужбы. Погудели немножко с нашим майором и строят нас. А я решил, что сегодня или умру, или напрошусь добровольно в рабство, лишь бы поехать в городок. В наглую.

- Доблестные воины, – обращается Пилипчук к строю, – назло импери­алистам, сегодня нужен научно-технический подвиг. Короче, надо отре­монтировать цветной телевизор. Архимеды и Кулибины – шаг впер-рёд!

Я зажмурился и шагнул. Строй ахнул: "Ну, Антоха! Ну, Склифосовский!"

А дальше – всё по накатанному. В канцелярии мне вручили уволь­нительную, потом Овчаров направил меня к радистам.

- У сержанта Завальнюка возьмешь всё, что тебе надо.

- А что надо?

Капитан засмеялся:

- Я не знаю. Тебе лучше знать, какие брать паяльники, рубильники, кипятильники, диоды и триоды.

Прихожу к радистам. Рыжий сержант Завальнюк меня уже ждал, вручил набор инструментов, индикатор, тестер и пригоршню деталей, и чуть всё не испортил. Стал докапываться, где я успел переучиться на ремонт цветной аппаратуры (она тогда только стала появляться). Я что-то соврал, он и отвязался.

Наконец, поехали. А надо вам сказать, что у нас в деревне не то что цветных, а простых телевизоров ещё не было. Я толком его разглядел в армии, в ленинской ком­нате. На что я надеялся? А ни на что. Лишь бы удалась афёра попасть на Большую землю, а там – будь, что будет. Не убьёт же меня капитан. Ну, поорёт, побесится, меня даже «на губу» посадить не могут, дело-то неуставное.

Ночную смену в часть автобус везёт вечером. Переморгаю. До вечера времени много, погуляю: мороженое, музыка, девочки. Отпущу душу погулять, если тело призвано служить Родине.

Приезжаем. Поднимаемся на второй этаж. Заходим. Жена капитана на работе, а дома девочка с огромным белым бантом и сидит за пианино, бултыхает клавишами да так звонко.

- Давай, сержант, располагайся, – говорит капитан, – я бы тебя не беспокоил, но дело в том, что телеателье такие телевизоры не ремон­тирует, они уже сняты с производства. Мне Саня Бестужев всё его ремонтировал, держал, так сказать, на уколах. А теперь Саня ушёл в запас. О-о! Это такой был человек, а уж какая голова! Он всему городку ремонтировал: как ателье откажется, так Саню зовут. Я тебе потом про него расскажу, легендарная личность.

Ладно. Вот тебе телевизор, вот схема, паспорт, инструкция. Занимайся, а я сейчас мигом смотаюсь в магазин, пивка прихвачу, то да сё. Ира, поухаживай за дядей солдатом. Он нам сейчас чудо сотворит, ми­гом телевизор починит, будешь мультики смотреть. Иди сюда.

Девочка, как бабочка-капустница, спорхнула с вертящего стульчика, подошла и уставилась на меня. Глазёнки у неё, как вишенки, а уж такая говорунья, всё стрекочет и стрекочет.

- Дяденька солдат, какой вы большой, сколько за раз каши съедаете? Правда, что вы телевизор совсем, совсем почините?

Я сапоги снял и стою оглоблей, в носках. Голова упирается в потолок, квадратные плечи стены коридора задевают и чувствую себя круглым идиотом. Зачем я здесь, что делать? Как с меньшим позором разоблачить свою подлую натуру? Стыдоба!

Полистал инструкцию, посмотрел схему, а там такие жуткие словечки: «Модуль стабилизации! Сенсорный выбор! Блок развёрстки строк!» Ну, китайская грамота. И это при моём-то техническом словаре – «кувалда-наковальня, зубило-точило». Совсем я пал духом, жду капитана. От нечего делать, дай, думаю, хоть видимость ремонта создам, и давай отвёрткой экран выковыривать.

Капитанская дочка Ира изумилась и говорит:

- Дядя солдат, а дядя Саша Бестужев, когда ремонтировал, то от­крывал телевизор с другой стороны, – и весело смотрит на меня своими бусинками-вишенками.

Господи! Позор-то какой! Малое дитя припозорило такую стропи­лу. Давай я неуклюже выкручиваться:

- Ирочка, лапушка, что ты так дядю солдата пугаешь? Это же я герметичность вот этой штуки проверяю, по фаренгейту и северному сиянию, – а сам не знаю даже, как эту "штуку" называют. Полистал паспорт и по рисунку догадался – кинескоп!

Ладно. Развернул телевизор, вижу, по углам задней стенки четыре болта. Вывернул их, снял стенку, ничего не видать, а по центру болтик. Я его открутил, половинки так и разъехались по сторонам, на манер ворот, и передо мной открылась вся анатомия требухи телевизора.

Царица небесная! У меня чуть тихое помешательство не случилось. Когда баран глядит на новые ворота, то он хоть соображает, что это новые ворота, вот только чьи? А тут, матушки мои, какие-то проводочки, катушечки, пузырёчки, лампы и всякие бурульки. И всё это покрыто тол­стым слоем пыли, как в фуфайке, даже висят толстые паутины, на манер ожерелья.

- Ирочка, лапушка, – говорю я, – тащи-ка сюда пылесос. Мы с тобой тут установим «модуль стабилизации».

Одел узкую насадку и пылесосом с щёточкой аккуратно навёл по­рядок. Так, вроде, всё, можно теперь и комедию ломать.

- Дядя солдат, – вздыхает Ирочка, – зря вы с ним возитесь. Дядя Саша сказал папке, что это не телевизор, а гроб и его давно пора на свалку.

- А что ещё говорил дядя Саша? – навострил я уши.

- Какая-то лампа там всё барахлит. И вообще, эти ламповые – парш-шивые агрегаты, – Ирочка смешно передразнила это "парш-шивые". – Такие теперь не выпускают, всё на каких-то полупроводниках.

Ага! Лампа! Ухватился я за это, а какая из них? И потом, что с ней делать? Но уже легче, скажу, ищи такую лампу и весь ремонт. Стал их разглядывать, а их же, сволочей, страсть сколько понатыкано: и маленькие, и толстенькие, и колбаской. И у каждой на головке шапочка, а по бокам она ещё и пристёгнута пружинками. Давай я их по очереди пошатывать. Лапал, лапал и вдруг чую, что одна еле-еле держится в гнезде. Выдернул её, гляжу, а иголочки на цоколе взялись налётом ржавчины. Я наждачком их аккуратненько зачистил, вставил в гнездо, пружинки потуже отрегулировал, чтобы лучше был контакт и – будь, что будет, зажмурился и выключателем – клац!

Вот, хотите верьте, хотите нет, но против всех законов физики, электроники и здравого смысла телевизор заработал! Если вы не уловили смыс­ла, что я сказал, то повторяю – телевизор заработал! Честное слово! Да не может быть, думаю, а он, сволочь, работает, да так всё чет­ко и в цвете показывает.

Браво, Антоха! А всё было просто, дуракам везёт, но всё равно приятно. И надо вам сказать, что эта лампа в старом телевизоре повлияла на мою судьбу так же, как старая лампа Алладдина в арабской сказке «Тысяча и одна ночь».

Иришка засмеялась и от радости захлопала в ладоши. И сразу вспомнила наказ отца, ухаживать за дядей солдатом, бегом на кухню. Смотрю, идёт, а на блюдечке несёт бутербродики с маслом, а поверху ещё горкой набуровила варенья. Да миленькая ты моя, хозяюшка! И, как взрослая дама, сразу на "вы":

- Кушайте, пожалуйста, дядя солдат, я вам сейчас ещё и чай принесу. – И этого ей показалось мало, смотрю, ещё что-то несёт. – Вот вам шоколад­ка, она почти целая, я только чуть-чуть попробовала, очень вкусная.

- Иринушка-лапушка, спасибо большое тебе, но лучше скажи, у папки твоего есть что закурить?

- Папа не курит. Вы, пожалуйста, кушайте, не стесняйтесь.

Вижу, так же ей охота что-то сделать для меня приятное и чтобы её не обижать, я раз хамкнул и нет этих микробутербродиков. Это мне, что собаке блин. Поблагодарил хозяйку и пошёл остывать на балкон.

Так. Одно дело сделано. Теперь надо обыграть мой ремонтный феномен. Радость загасил, скроил безразличное мурло, напустил на себя меланхолию и любуюсь гражданскими пейзажами и разными удивлениями. Во дворе ребятня, что помельче – роется в песочницах, постарше – гоняют на велосипедах, тут же девчонки дрыгают голыми коленками, а женщины снуют с сумками. Всё это хорошо, вот только закурить охота, спасу нет.

Вдруг чую, кто-то рядом курит, и таким ароматным табачком напахнуло, что я завертел башкой. Балкон общий, перегородка от соседей сплошная и не видать, кто там смолит. Курильщики народ добрый и поэтому я, как Али-Баба обращался к скале: "Сим-сим, открой дверь", тоже говорю глухой стене:

- Я извиняюсь, но вы бы не одолжили мне на время сигарету?

Вдруг из-за балконной перегородки высовывается очаровательная незнакомка, самого нежного вида. Живая, тёплая и вся её композиция упа­кована в шёлковый халат с птицами. Она была в той поре, когда женщине можно дать двадцать пять и тридцать пять, так как пугающее очарование и косметика всегда сбивают с толку. Шикарные волнистые волосы, но глаза! Как бы вам поточнее сказать... э-э-э... как у гетеры. Про гетер я толком тогда не знал, мне казалось, что современные гетеры – это продавцы мясных от­делов или официантки ресторанов. Что-то в их глазах дерзкое, вызывающее и влекущее.

У меня сразу в горле пересохло, а она удивилась, смотрит ужасно ласково и вдруг говорит:

- Как это мило. Да у нас же гости.

- Драсте, – просипел я, – извините за беспокойство.

Она уставилась на меня, даже нескромно, как на породистого коня, не моргнёт, потом спрашивает:

- Слушайте, вы ужасно мне кого-то напоминаете. Где-то я вас уже видела, только вот где? – Наморщила лобик, шевелит пальцами, как бы думать себе ими помогает. – Погодите, погодите…

- Не мучтесь. Братана Серёжку напоминаю.

- Какого братана Серёжку?

- Сергея Бондарчука, в "Судьбе человека" он ещё играл.

- Точно! На Бондарчука. Только ведь врёшь, что он тебе брат.

- Вру.

Ка-ак она захохочет. Ну, прямо взахлёб, от души.

- А ты занятный. Нет, правда, здорово похож, только уж больно ты громадный. И нахальный. Слушай, солдатик, а что ты здесь у капитана делаешь?

- Телевизор ремонтировал. Цветной.

- Отремонтировал?

- Обижаете. Неужели я похож на афериста?

- Скажи на милость, да ты личность, – и так это всё говорит с подначкой, как заводит меня.

- А я такой. Я вообще ужасно талантливый. Буду теперь вместо ка­питана Бестужева. Вообще-то, меня хотят забрать в Звёздный городок, к космонавтам. Там у них с электроникой какая-то запарка, а тут у меня не тот масштаб.

И так мне с ней легко и приятно говорить, изголодался по женскому голосу, да и ей вижу интересно со мной. Болтаем, будто давно знакомы. И что интересно, я по национальности молотобоец и перед армией, когда начал уже женихаться, то с девками всё молчал, больше руками объяснялся, а тут меня как понесло! Откуда-то игри­вость и культурная нахальность появились и мелет язык сам собой, просто не узнаю себя. А собеседница меня всё, как подогревает, как дразнит. Похохатывает и всё с лукавой подковыркой:

- Кто ты? Как звать, величать?

- Антон. Маркин Антон.

Вроде ничего тут смешного, а она опять зубами блестит и заливается.

- Значит, ты – Марк Антоний. Очень мило. А я Клеопатра.

- Вот и познакомились, – говорю, – дайте вашу руку пожать, сударыня.

Она подала и на моей ладони её рука, как детская лапка. Познакомились.

- Как служится, Антоний? Не обижают тебя?

- Да ты что? – перешёл я на "ты". – Кто же меня обидит, если я на стрельбах сошники пушки один устанавливаю.

- А офицеры? Поди, и на "губе" сидел?

- Честно?

- Честно.

- Сидел. Даже два раза. Но ты не пугайся, я не по уголовной части, а за политику. И всё по милости Иудушки. Прошу прощения. По милости нашего командира полковника Коноплёва. Потому, что появляется он всегда, как чёрт из рукомойника.

Она как-то странно посмотрела на меня, потом говорит.

- Очень мило, когда и как он появляется? Прошу тебя, расскажи, мне это ужасно интересно. Ну, пожалуйста, Антоний.

- Что тут интересного? Ладно. Слушай. У нас служат армяне и азер­байджанцы и вечно враждуют. Армяне христиане, а те мусульмане и друг дружке не дают спуску, чуть что – драка. Как-то перед отбоем иду и вижу, как они за казармой хлещутся. Уже все, как черти в крови, орут по-своему и только щелкоток стоит. Кинулся я их разнимать, я же боксёр, да и при силе. Не без того: одного, другого с – ног, а сам кричу: "Прекратить!"

Утихомирил их, только вдруг эти азиаты по-своему «гыр-гыр-гыр» да разом на меня как кинутся и пошло-поехало. С одной стороны лупят армяне, с другой – азербайджанцы. Во как дело повернулось. Вижу, какой-то лейтенант бежит. И тут как раз визжат тормоза, подкатывает машина, и вот он нарисовался, как из этой… на лыжах, отец родной, полковник Коноплев.

- Смирна-а! Что такое? Неуставные отношения? Вызвать по рации наряд! Всем по трое суток ареста!

Прибывает наряд. Нас всех под белы руки, но тут, спасибо, лейтенант заступился:

- Товарищ полковник, разрешите пояснить? Я видел эту драку, сержант тут ни при чём, он их разнимал, пытался остановить. Вы поглядите, это же кавказцы, у них между собой разборка, а сержант, как бы гасил международный этнический конфликт. За что ему трое суток? Он достоин поощрения.

- Да? – ехидно говорит полковник. – Ладно, всем по трое суток, а сержанту, в порядке поощрения, пять суток ареста.

- За что? – вытаращил глаза лейтенант.

- А за то, чтоб не лез, куда не просят. Тоже мне, голубь мира.

Так и отмотал срок. Тут фонари наставили, тут рёбра болят и ещё кавказцы хихикают: "Что, сержанта, мир, дружба? Молодес, ай, молодес. Пят сутка отдхай».

- Верно, за мир и дружбу, – смеётся Клеопатра, – а второй раз, как угораздило встретиться с полковником?

- В том-то и дело, что второй раз я его и в глаза не видел. Дело получилось из-за политэкономии.

- Господи, это ещё как?

- Всё просто. В спортзале у нас есть сауна, мы там иногда перед соревнованиями вес сгоняем, чтоб свою весовую категорию держать. Надо было в бассейне очистить щиты облицовки. Откачка не работала, меня и послали: "Ты большой, не утонешь". Взял я щётку, швабру и – бултых в воду. Спортзал рядом со штабом, а чтобы телефонистки не подглядывали, я повесил на дверях объявление: «Не входить – работает голый человек!»

Тут моя Клеопатра как-то взвизгнула, начала плакать и сползать с перил на пол.

- Ой, не могу! Ой, подожди! Ведь врёшь!

- Кой чёрт врёшь. Мне опять «губа». Кто-то ради хохмы сорвал объявление и о нём стало известно в штабе округа, там тоже балдеют. И надо же так совпасть, что звонит Коноплёв интендантам в штаб по обмундированию, а ему ехидно говорят:

- Вы, полковник, зря экономите на экипировке солдат. Как бы эта экономия не обернулась вам политикой.

- Что такое? Какая экономия? Какая политика? Вы о чём?

- Да у вас, говорят, все солдаты голые ходят и работают.

Тот уточняет, доброхоты докладывают: "Да тут один чудак-сержант работает голый и об этом объявления пишет".

- За дезинформацию политики и экономики – пять суток ареста!

- Да ты, Антоний, всё по политической части, прямо декабрист, – смеётся Клеопатра, – выходит, полковник – твой кровник, как у твоих кавказцев? А как он вообще... ну, что за человек?

- Начальство, товарищ Клеопатра, не обсуждают, его слушаются.

- Тогда не обсуждай, а скажи про него что-нибудь хорошее.

Как ведь хитро подъехала, ох, уж эти женщины, тонкие дипломаты, я наживку-то и заглотил.

- Про хорошее можно. Принципиальный и партейный.

- И всё? Немного. А что в нём отрицательного?

- Нет уж. Это нечестно. Нельзя, чтоб мужчина жаловался и наговари­вал женщине на мужчину. У нас есть своя солидарность, даже с дураками. Давай я тебе лучше про нашего майора Пилипчука расскажу. О, где мужик!

- Нет. Если начали про Коноплёва, давай всё про него. Ты мне намекни, мы же друзья, у нас и табачок общий. Валяй по-приятельски. Ну? – А у самой в глазах чёртики так и пляшут.

- Хорошо. Только ты, ни-ни!

- Что ты! Клянусь соседским петухом. Могила.

- Если честно, то змей и зануда. Сразу на всех чертей похож. И пьёт, наверно, собака. Говорят, его даже жена бьёт. – Тут Клеопатра так и ахнула, а я спохватился:. – Нет, мы не видели, но так ему и надо, правильно делает. При его-то должности ходить по казармам и пальчиком пыль на тумбочках и мебели искать. Несолидно. И всё раздаёт наряды. Мы его зовём – Иудушка или Помазок. Да ну его к чёрту, давай лучше про тебя.

Гляжу, а она корчится от смеха, слезы вытирает ладошкой.

- Ну, уморил! Ну и дела в вашем солдатском королевстве. – Отсмеялась и спрашивает: – Кормят как? Тебе с твоей богатырской комплекцией, на­верно, не хватает?

- Хватает. Только всё надоело до тошноты. Эта шрапнель и кирзуха мне всю жизнь будут сниться. Соскучился по дому. Закрою глаза и вижу, как мама печёт курник. Это же такая прелесть, ел бы и ел.

- Оно и видно. Вон тебя с него как разнесло. Вымахал под потолок. А что это за штука, курник?

- Всё очень просто. Тесто раскатываешь – и на противень. Потом – слой лука и картошки, сверху – мясо жирной курицы или утки. Потом – перчик, лаврушка и прочая демократия, и в духовку. Готовый пирог накрыть бумагой и укутать, чтоб он отошёл... Потом ножичком чик-чик, и главное, чтоб кусок был побольше, и на тарелку – бух! Брать обязательно руками. Запах, вкус, о-о! Соседские собаки воют и рыдают, цепи рвут в клочья. Откусишь, а там всё пропиталось жиром и соком взялось… эм-м!

- Стой, – замахала руками Клеопатра, – чёрт побери, ты так вкусно рассказываешь, что даже мне такого пирога захотелось.

Тут слышу, громыхнула дверь, вернулся капитан Овчаров и закудахтал от радости. Зовёт меня.

- Что ж делать, – вздыхаю, – спасибо за табачок и беседу, но люди мы служивые, государевы, труба зовёт. Прощай, товарищ Клеопатра, и запомни, что твой образ я сохраню до самой казармы. Не веришь? Зря смеёшься. Под этой грубой солдатской шинелью, как и у Печорина с Грушницким, тоже бьётся любящее, большое, как у лошади, сердце. Прощай!

- Не прощай, – смеётся Клеопатра, – до свиданья, Антоний.

Капитан ошалел от радости.

- Ну, сержант, ты и молодец. Не ожидал. Спасибо. Что с ним случилось?

- Мелочь. Для меня это плёвое дело. Барахлил блок развёрстки строк, – это единственное, что я запомнил из инструкции. Посмотрел на Иринушку и добавил: – А вообще-то, агрегат парш-шивый. Надо менять.

Он сажает за стол, кормит и даже пива налил, но я отказался.

- Товарищ капитан, разрешите по городку порысачить. Я вкус мороженого забыл, в кино схожу, на людей посмотрю.

- Да ради Бога. И спасибо тебе большое. Только в 17-00 быть на КПП. Автобус ждать не будет, я тебе доверяю. Смотри, не подведи, сержант.

- Спасибо. Не подведу. Скажите, товарищ капитан, кто такая Клеопатра?

Капитан как-то странно на меня посмотрел, усмехнулся, выпроводил за дверь Иринушку, потом говорит:

- Это была царица такая, египетская, а уж (Максимка, зажми уши) бл… такая, каких свет не видывал. Вообще-то, мой тебе совет, держись подальше от всех Клеопатров и запомни, что и лучшая из змей – есть, всё-таки, змея.

Я на его слова не обратил внимания. Был тогда молодой и о жен­щинах думал ещё хорошо.

Ладно. Вернулся в часть, как на белом коне. Наш Пилипчук на меня глядит с уважением, ему капитан Овчаров такое наплёл, что я и умный, и не хуже легендарного Бестужева. Всё, вроде, хорошо, но не учёл я одного, что слава, она, как Тарас Бульба, может породить, а может и угробить.

Проходит неделя и требуют меня с майором Пилипчуком в штаб к подполковнику Сыромятникову. У меня сердце так и ёкнуло. Вредный был мужик, про таких на Полтавщине говорят: "Человек он, но дюже подлюка". Являемся. Он с порога в лоб:

- Слушай, майор, одолжи своего сержанта-электронщика. Понимаешь, телевизор барахлит и магнитофон крякнул. Дома житья нет, все зудят.

Я так и ахнул. Доигрался, сукин кот. Вот влип, так влип. Один раз на шармачка пронесло, но это случай, и не может же всё время так идти в масть. Что делать? Ну, что делать? Господи, и зачем я только это всё затеял!

На этот раз судьбе было угодно избавить меня от позора.

Стою я по струнке, глазами ем своего начальника. Жду, что он решит. Наш майор Пилипчук, хоть и был дядька добродушный, но был ещё, во-первых, настырным, как и всякий хохол, а во-вторых, был мастером спорта по боксу, и когда ему хамили или брали за горло, становился жёстким и агрессивным.

С подполковником Сыромятниковым у него были, мягко говоря, неприязненные отношения, а грубо говоря, они однажды поругались из-за смазливой медички из госпиталя. Ругались руками. Майор уложил Сыромятникова в первом же раунде в нокаут. Этот кобелиный конфликт удалось пога­сить, но лишняя звезда на погонах сделала своё. Виноватым, конечно, оказался наш майор и очередное звание ему ещё на год отодвинулось.

- Извини подполковник, но сержант Маркин несёт кара­ульную службу на военном объекте стратегического назначения. Ремо­нт личной бытовой техники, как известно, производит телеателье.

- Ты что, майор, офонарел? – даже изумился тот. Подумал и говорит: – Ладно, хрен с тобой. Я и без твоего согласия обойдусь, – и за телефон, звонить комдиву, но майор его опередил:

- Зря стараетесь. Сержант вам ремонтировать не будет. – Сказал, а сам на меня так посмотрел, как будто спрашивает: "Что, Маркин, ты бы со мной пошёл в разведку или с этим придурком позарился на городок?»

- Да? А это мы посмотрим, – ухмыльнулся подполковник, как сытый волк. – Сержант, неужели ты какому-то капитану сделал телевизор, а подполковнику откажешь?

Я сразу сообразил, с кем верней идти в разведку. Говорю:

- Извините, товарищ подполковник, никак нет. Тут нужен инструмент, измерительные приборы, запасные детали и хотя бы мало-мальские условия. А у меня одни руки. Такой ремонт – кустарщина. Надо в телеателье. – Потом совсем обнаглел и добавил: – Честь мастера электронщика – дороже.

- Да ты что, сержант?! Ты, вообще, соображаешь, что несёшь? Да я тебя (Максимка, зажми уши)... твою мать. Да ты у меня до дембеля будешь маршировать и топать, пока ноги до ж... (задницы) не сотрёшь.

Ну, тут уж майор Пилипчук взмыл соколом и сверху как долбанёт его в темечко:

- Согласно Устава караульной службы...

В общем, отбились. Я и успокоился. Проходит дня три. Вдруг бежит дневальный, спотыкается.

- Сержанта Маркина срочно к майору.

Бегу. Что ж такое приключилось? Зачем такая срочность?

- По вашему приказанию…

Майор злой, курит, нервничает. На меня глядит исподлобья.

- Сержант, от тебя одна головная боль. Навязался же ты на меня. Срочно бери у радистов, что надо, и дуй прямиком к командиру части домой. Что-то у него с телевизором.

- Товарищ майор, разрешите пояснить, – начал было я разоблачаться, но тут мой уважаемый Пилипчук как рявкнет:

- Отставить разговорчики! Распустились, понимаешь. Машина полковника ждёт вас персонально. Исполняйте приказание. Об исполнении доло­жить мне лично. А теперь, кругом ар-ш!

Господи, как мне всё это надоело. Надо с этим кончать. Ладно, открою, посмотрю и скажу, пусть везут в телеателье, блок развёрстки строк не работает. А там пусть разбираются сами.

Приезжаем в городок, смотрю машина рулит прямёхонько к знакомому дому капитана Овчарова, только останавливается у соседнего подъезда. Поднимаюсь на второй этаж, звоню по указанному номеру квартиры. Дверь открывается и у меня, как у дурочка, отпадает челюсть. На пороге стоит в шёлковом халате с птицами... Клеопатра. И улыбается.

У меня, наверно, был до того глупый вид, что она засмеялась.

- Заходи, Антоний. Смелей. Я же говорила тебе, что мы ещё встретимся. Здравствуй. Раздевайся.

- Постой, постой, так ты что – жена полковника Коноплёва? О-о! – Схватился я за голову, – что я наделал? Ох и дуролом! Что я тебе наговорил.

- Не переживай. На правду не обижаются, и потом я тебя пригласила по делу, что-то случилось с телевизором. Вдруг задымил и замолчал.

- Так это ты меня вызвала?

- Не вызвала, а пригласила. Большая разница. Ты недоволен? А кто на балконе клялся-божился, что под грубой солдатской шинелью бьётся большое любящее сердце, как у лошади?

- О-о-о! Ё-моё. Теперь точно мне конец. Пропал. Доканала ты меня, Клеопатра. Полковник же меня уничтожит. Размажет по стенам, да ещё с таким позором.

- Ты что это, серьёзно? Неужели боишься?

- Не то слово! Мне крышка. И зачем ты только это сделала?

Смотрю и вижу, как она на глазах блекнет и меняется. Глаза стали, как льдинки, во всей фигуре – что-то кошачье, напружинилась, как тигра, перед прыжком.

- Не бойся, я тебя не собираюсь совращать и насиловать. Полковник не застрелит тебя. Не трясись от страха. Какой же ты боль­шой, трусливый и гадкий. Вон отсюда! – И сама к двери.

- Что ты мелешь? – заорал я: – При чём здесь трус? Ты же ничего не поняла. Я не тот, за кого себя выдаю.

- Вот это мило и что-то новенькое. Что за бред? Ты, может, Фантомас?

- Это не бред. В этих телевизорах я, как свинья в апельсинах. Я его второй раз вижу, а ремонтировать вообще не умею. Я молотобоец, это ты понимаешь? Молотобоец! До армии в колхозе в кузнице кувалдой наяривал, а телевизоров у нас в деревне нет. У нас электричество от дизеля и дают его до двенадцати часов ночи. Это понятно?

Она опешила от моего напора и говорит:

- Нет, непонятно. Ну-ка, ещё раз, только помедленней. Мне кажется, у одного из нас что-то с головой.

- Ну, не мастер я. Клянусь. И не Фантомас. Я – Лжедмитрий.

- А как же ты тогда капитану Овчарову телевизор сделал?

- Господи. Да я и не собирался его делать. Просто в городок хотел попасть, отдохнуть. А в телевизор полез для очистки совести, думаю, схитрю. Скажу, что надо везти в телеателье, серьёзная поломка, и всё. День будет мой, отдохну и спасибо телевизору. А там, всего-навсего, лампа отошла, чуть из гнезда не выпала, её бы и слепой увидел. Я случайно на неё наткнулся и сообразил поставить и закрепить. Телевизор и заработал. Понятно? А потом уж я бутафорил, какой я ужасный талант.

- Слушай, ты меня не разыгрываешь?

- Я такой же мастер, как космонавт. Меня уже подполковник Сыромятников приговорил к смерти, я отказался ему ремонтировать телевизор, он от жадности орёт: "А-а! Ты какому-то капитанишку отремонтировал, а подполковнику отказываешься? Сгною!" Хорошо, что майор заступился, отбил от него.

Тут вижу, моя Клеопатра падает на диван и с ней от смеха начина­ется истерика. Самая натуральная. Слёзы текут, тушь поплыла. Я даже испу­гался, как бы с ней дурно не стало.

Кое-как оклемалась, аж ослабла бедная и в ванну. Умылась, при­вела свою систему красоты в порядок. Идёт, улыбается.

- Что ты делаешь со мной, Антоний? Ты чокнутый. Ну и артист. А я-то подумала, что ты испугался Коноплева. Прости.

- Плевать мне на твоего Коноплева. Тоже мне испугала. Я ему эту "губу" в жизнь не забуду. Мне за профессию боязно – опозорит. Овчаров такое наплёл в роте, что не хуже Бестужева, и вдруг – аферист!

- Слушай, Антоний, что же делать? Скажу тебе честно, я же специально телевизор угрохала, чтоб всё было натурально. Может, посмотришь?

- Посмотреть можно, только пользы не будет. Ну, ни бум-бум! – Всё же снял заднюю стенку. Телевизор японский, я как глянул на этот электронный ливер – мама родная! Мало того, что все на полупроводниках, так ещё и всё закопчено.

- Сажа-то откуда?

- Это я, дура, сунула сзади в щёлочку вязальную спицу и включила. Он, бедняга, заискрил, дым пошёл и выбило пробки.

- Хорошо, что обошлось. Зачем ты такую вещь испортила?

- А ты не догадываешься? На балконе тебя аж трясло от меня, а тут такой непонятливый, деловой и ноль внимания. Можно подумать, что тебе на шею каждый день такие женщины вешаются. Я в тебя влюби­лась – по уши. Честное слово.

И, непонятно, то ли шутит, то ли это серьёзно, а главное, говорит так обыденно, что мне даже обидно стало. Разве так бывает? Посмотришь кино, там страсть, кровь, клятвы, слезы, а тут – здрасте! «Я в тебя влюбилась». Как будто говорит: "Мне надоел хрен, подайте сюда редьку, я её люблю больше".

И всё же у меня смелое воображение промелькнуло, думаю, и на этом спасибо, чего привередничать? А вообще-то, раз полковника Коноплёва на дуэль вызвать нельзя, так хорошо бы ему, змею, пару рогов наставить за две "губы", всё легче будет. Легко сказать, "наставить рога", а как, если я к той поре серьёзно к любви не привлекался. Но когда-то надо начи­нать? Только вот как начать этот первый любовный приступ? Какой-то разгон нужен, всё же при памяти и на трезвянку.

И вот сижу я на полу и отвёрткой колупаюсь, а она сверху навалилась на телевизор и глядит на меня, сама дрожит, вроде как от холода, а глаза! Я же говорил, как у гетеры, страстные, зовущие и такое в них пугающее очарование. Ох, чёрт побери!

Тут полы её халата с птицами, случайно конечно, разъехались и из-за пазухи вывалились две спелые груши, как у молодой дойной козы. Она их, вроде, назад запихивает и мне пальчиком гро­зит, а сама улыбается.

- Ах ты, шалунишка. Ты это куда заглядываешь? Обрадовался, что Коноплёв уехал в командировку аж на три дня, никто ко мне не заглядывает и я несчастная, одинёшенькая умираю с тоски. Некому утешить...

У меня в голове туман, рога трубят, вулкан проснулся, изнутри огнём жжёт. Бросил я отвёртку и кинулся её утешать.

До того утешал, что чуть все птицы с халата не разлетелись...

Потом, когда туман рассеялся, спохватился; что же я, сукин кот, наделал? Как же мне не совестно? Но как ни старался растравить свою совесть – нет, не совестно. Наоборот, весело и радостно, и в лопатках ка­кой-то зуд. То ли, как у сатаны, горб растёт или как, у ангела, крылья прорезаются.

Гляжу, от моих утешений у Клеопатры, грусть-печаль как рукой сня­ло. Потягивается, как сытая тигра, и глаза блестят. Ожила бабочка, порозо­вела. Оно и понятно, полковник был старше её на двенадцать лет и всё ещё хорохорился, летал. Тут молодые ребята после полётов на новых сверхзвуковых истребителях от сумасшедших перегрузок как выжатые. Идут, а их пошатывает. Иной дня три в себя приходит, к жене не притрагивается, а ему, представляете, уже за сорок.

Отдышались, пришли в себя, Клеопатра спохватилась:

- Я тебе ещё один сюрприз приготовила, – и выносит из кухни пирог-курник, – гулять так гулять. Пока не съешь, не уйдёшь живым.

- Милая Клеопатра, – говорю, – что же ты меня так рано гонишь? Тут-то и делов всего на десять минут, – и доказал.

- Господи, да куда же в тебя лезет?

И так все дела мы с ней переделали, кой-какие даже несколько раз, я человек аккуратный, если что делаю, то делаю на совесть. Потом спохватился:

- Что делать с телевизором? Если майор доложит полковнику, что я его не отремонтировал, меня опозорят на всю роту.

- Пустяки, сейчас всё изладим, – и к телефону.

- В телеателье звонишь?

- Зачем? Чтоб лишний раз светиться? С ателье я могла и без тебя вызвать. Звоню в Дом пионеров, Марии Васильевне.

При чём тут Дом пионеров? Однако, как всё круто началось?

Через минут двадцать звонок в дверь и заходит мужичок пенсионного возраста. Оказывается, он раньше работал в телеателье, сейчас подрабатывал у пионеров в кружке радиолюбителей. Осмотрел телевизор и говорит:

- Какой это идиот устроил замыкание? – Покрутил головой и добавил: – Как он у вас ещё не взорвался?

Клеопатра покраснела, но тут я вмешался:

- Да это соседский мальчишка шалил.

Пошаманил он маленько, что-то выбросил, что-то заменил, навонял канифолью и говорит:

- Готово, включайте. А парнишке тому надо бы всыпать. Желаю здравствовать. – И ушёл.

Телевизор работает, как часы. Хорошо. Уже потемну вызывает она машину и меня доставили в часть. Сразу к майору.

- Ну, как, отремонтировал?

А я совсем обнаглел и вру напропалую:

- Так точно. Работает, как часы, правда, повозиться пришлось, но сде­лал. Блок развёрстки строк вышел из строя.

- Это хорошо. Иди в столовую, тебя покормят, я распорядился. Только странно, у всех твоих телевизоров барахлит, этот чёртов «блок развёрстки».

Пришлось для конспирации давиться ячневой кашей, и это после пирога!

И понравилось мне ремонтировать телевизор Коноплёву. Ещё два раза ездил, причём, один раз, не поверите, меня лично доставил сам полковник. Во как бывает. Вообще-то, было жутковато. Еду и думаю, знал бы ты, дядя, кого и зачем везёшь, так ты бы меня из самого крупно­калиберного пулемёта расстрелял.

Приезжаем второй раз, а я ни сном, ни духом не знаю, что она задумала. Коноплёв снимает шинель, папаху и говорит жене:

- Проводи сержанта в зал, пусть телевизором займётся, – а сам пошёл умываться.

Пошли в зал, она меня вполголоса инструктирует:

- Ты не торопись, паяй и клепай. Он сейчас поест и уедет. У него сегодня полёты. А телевизор ис­правный, я на балконе у антенны провод отсоединила, – и ушла кормить своего рогатика.

Так всё и вышло. Полковник поел, заглянул в зал, а я там растележился: снял заднюю стенку, створки панелей развернул, паяльником какие-то детальки спаиваю в ёжики, вонь от канифоли.

- Сержант, управитесь, позвоните, за вами придёт машина.

Полковник – за двёрь, я – на балкон. Ума хватило разобраться в проводах. Соединил, закрутил, телевизор и заработал.

Так. Одно дело сделано, теперь надо и за другие приниматься. Опять тот же сценарий праздника. Хорошо. Ремонтирую я, значит, телевизор, устал маленько, смотрю, несёт моя Клеопатра пирог и причём целёхонький.

И тут у меня в голове засвербила мыслишка: как же, всё-таки, нечестно по отношению к полковнику. Ну, ладно, я молодой и голодный, но она, что, со скуки или дури на меня позарилась? Честно скажу, мне даже жалко стало его. Говорю:

- Ты бы хоть кусочек Коноплёву отрезала, он же замрёт.

- Перебьётся, – и как-то настороженно на меня посмотрела, как будто прочитала мои мысли. Во какая у баб интуиция, по малейшему оттенку голоса всё понимает.

- Что-то ты с ним через чур жестокая.

- Антоний, это, вообще-то, запретная тема, но я тебе немножко её при­открою, чтоб ты не судил меня строго. У нас с виду всё пристойно, как-никак, командир дивизии, а проблем хватает. Чего только стоят одни офи­церские жёны со своей показной преданностью и лютой ненавистью за глаза. Вот ещё посмотри на этот вернисаж, – и подаёт мне пачку фотогра­фий. Добротные, цветные, как открытки. Я, как глянул, так у меня глаза на лоб и полезли.

Святые угодники! Боже праведный! Вижу, какая-то сауна, шикарный «люкс», бильярдная, гостиничный номер, застолье, закрытый пляж. И... голые, полуголые, грудастые девки, бабы и такие же мужики, и везде среди них, как косяшный жеребец, наш родной командир Коноплёв! Ну, в общем, как в Древнем Риме, император Калигула и знатные патриции со своими гетерами и эротическими утехами.

- Интересно?

- Что это?

- Это досуг моего разлюбезного. Их собачьи свадьбы. Есть ещё снимки покруче, постельно-сексуальные, мне их не дали.

- Слушай, а как ты их вообще достала?

- Очень даже просто. Да будет тебе известно, что мой папочка гене­рал-лейтенант, служит там, – и пальцем вверх показывает, – когда до меня дошли слухи о похождениях мужа, я попросила папашу, он дал указа­ние нашему майору-особисту, и тот всё организовал.

- Как же это можно, всё-таки, командир части?

- О чём ты говоришь? У них своя метода, они отца родного не пожа­леют, а технически выполнить – это для них пустяк. Такая аппаратура, что даже ночью, в темноте, могут снять в постели и озвучить со скрипом и ахами-охами.

Не удивляйся, на многих офицеров заводится компромат и при случае его пускают в ход. У особистов своя работа и своё начальство, это посерьёзней, чем известный СМЕРШ.

Отец вызывал Коноплёва к себе на беседу, а я чуть с ума не сошла, вот тогда морду ему и попортила. С той поры меня и окрес­тили Клеопатрой. Собрала чемоданы, но уговорил отец, чтоб повременила. Сейчас – временное перемирие. Он ждёт присвоения генерала и перевода в Москву. Думаешь, почему он всё летает? Зарабатывает себе очки. Я тут сижу без работы, хотя врач-терапевт. Хотела в госпиталь устроиться, а там и без меня жёны офицеров стоят в очередь на работу. Что, ещё и тут их злить?

Вот так, Антоний, и живём. Я со своей совестью в ладах, мой грех с тобой – это детская шалость и не переживай. К чёрту всё.

Ещё один раз меня вызывали на дом к Коноплеву, только теперь – уста­новить параболическую антенну. Придумала же! Установил. Опять одни дома, опять совпало, что полковника не было в дивизии. Программа у нас была насыщенная, бурная. За окном сугробы, мороз, а тут соловьи насвистывают, сирень цветёт, розы распустились, весна бурлит и кровь играет.

- Ох, и здоровый же ты бугай, – говорит Клеопатра, – ты эти мышцы в кузнице молотом накачал?

- Не только в кузнице, я в секцию хожу, а там, на тренировках, нагрузочки, дай Боже.

- А что лучше, кувалдой и кулаками махать или телевизоры ремонтировать. Только честно.

- Сравнила. Только маленько бы подучиться, а то и подзалететь можно. Даже интерес появился. Нет, ты не смейся, правду говорю. Ведь это чудо, из проводочков, коробочек, стекляшек и вдруг звук, изображение, цвет, разве не интересно?

Поговорили и забыл. Только вдруг через неделю вызывают в штаб и зачитывают приказ, подписанный Коноплёвым. Сержан­та Завальнюка, ефрейтора Малышева из отделения связи и меня в прис­тяжку: направляют в учебный центр куда-то под Омск.

Что такое? Мне служить осталось меньше года, только всё налади­лось и вдруг – прощай! Неужели что-то пронюхал полковник Коноплёв? А как спросить? Думаю, хоть бы мне Клеопатра весточку какую подала и попрощаться. Нет. Как отрубила.

Ладно. Прибыли в учебку, и тут я такого горя хлебнул, что чуть не плакал. У сержанта с ефрейтором ещё с "гражданки" за плечами багаж, да и слу­жили по специальности, а что у меня за плечами? Кувалда и боксёрская груша. Но армия – это великое дело, на своей шкуре испытал её девиз: "Не умеешь – научим, не хочешь – заставим!" Прежде всего, я благодарен ребятам, особенно сержанту. У Высоцкого есть песня о друге и там слова прямо о нас:

А доктор долго цокал языком,

И, удивляясь, пули удалял...

Гриша Завальнюк долго цокал языком и в свободное время удалял из меня дремучесть, помогал с теорией, а сам ругался:

- И зачем только тебя, дубину, послали сюда учиться? Ты же господин дерево! Сибирский валенок! Запомни, кувалда и электроника – вещи разные.

Зато преподаватели и инструктора так не думали, никаких лишних вопросов не задавали. Школа была особая, здесь готовили специалистов не только для армии, но и для КГБ и разведки. Они привыкли к необычным ученикам и чёрте что хорошее думали обо мне. Может, из меня готовят какого супермена, нового Штирлица?

Учили на совесть. Ни строевой, ни боевой подготовки, только утром физзарядка, и учёба, учёба, учёба. Ещё два раза в неделю занятия по боевому самбо, про каратэ тогда ещё и понятия не имели.

Попискивает новейшее оборудование, потрескивают приборы и тишина.

Где-то через месяц, среди недели, ни с того ни с сего – мне одному вручают увольнительную в город. Поясняют:

- К вам приехали родственники. В вашем распоряжении двадцать четыре часа, а завтра в 9-00 вы должны быть в расположении училища.

Что за чертовщина? Какие родственники в такую даль попрутся? Только вышел с КПП, вижу стоит "Волга" в шашечку.

- Сержант, – окликает таксист, – ты, случаем, не Маркин?

- Так точно, Маркин.

- Садись, я за тобой.

Сел. Поехали. Спрашиваю его: что, где, куда?

- Не знаю, – говорит, – заказ оплачен заранее. Был звонок по телефону. Мне путёвка и наказ – доставить тебя в город.

До города километров тридцать. Подъезжаем к гостинице. Вхожу, а портье уже, как ждал.

- Сержант Маркин? Вас ожидает сестра в 528 номере. Подняться можете на лифте.

Чудеса, да и только. Отродясь у меня сестры не было. Поднимаюсь на пятый этаж, стучусь в дверь номера и вдруг слышу:

- Заходи смелей, Марк Антоний.

Захожу. Точно, Клеопатра! О, брат, как бывает. Как закручено. Что-то из Шекспира, тут всё вперемешку: и Ромео с Джульеттой, и Отелло со своей Дездемоной. Что началось! Буря, ураган, тайфун. Штормило так, что чертям было тошно.

Потом, когда погода чуть успокоилась, пошли мы в город. Тут уж она не осторожничала, меня под ручку, да как вдарили по Питерской. Прохожие шеи повывихнули, таращатся. Было на что посмотреть. Здоровяк в сержантских погонах, а с ним роскошный котёночек в норковой шубке и каблучками цок-цок.

Были в музее, попали на выставку какого-то мест­ного художника, вечером пошли в театр на «Лебединое озеро».

Станиславский сказал, что театр начинается с вешалки, а для меня, деревенского вахлака, он начался со ступенек. Я в первый раз переступил порог театра и был ошарашен. Это же сказка! Всё тебя тут настраивает на праздник: кругом хрусталь, мрамор, громадные люстры, даже воздух какой то особый. Наконец, занавес поплыл…

Ничего я не понял. Прыгают, скачут, как черти, в белых тапочках, а что к чему – хоть убей, не понять. Главное молчат, как воды в рот набрали. А зал за­мирает от восторга, взрывается аплодисментами, «бис», «браво» кричат.

Хоть я ничего и не понял, но и не пожалел, что попал в театр. Не буду утверждать, что балет – никчёмная штука, просто мне трудно было всё переварить. Зато какая кругом красота! Декорации, свет, эффекты.

Кажется, ты на берегу озера, вон камыши махают метёл­ками, по воде рябь пошла… Оформление такое, что забываешь, где ты находишься. Но главное – музыка. Я небольшой знаток, у меня от грохота наковальни до сих пор в ушах звенит, но как зазвучала какая-то мелодия, так что-то внутри заныло, защемило и захотелось плакать. Честное слово. Какое-то наваждение.

Вечером официант из ресторана прикатил тележку со всякой всячиной и... мой знаменитый пирог. Ну и Клеопатра! Был вечер и была ночь. Но это всё личное и вам не интересно.

На другой день, перед тем как ехать, спросил её:

- Это ты устроила сюда перевод?

- Да. Отслужишь, будет серьёзная специальность, ещё спасибо скажешь.

- А Завальнюка с Малышевым зачем потрогала?

- Это тебе за компанию. Одного тебя отправить было неловко, а им это на пользу. Да ты не переживай, была бы моя воля, я в армии каждо­му солдату давала бы гражданскую специальность, вместо того чтобы белить бордюры и щипать травку на газонах.

- Я не жалею и тебе большое спасибо, только одного опасаюсь, как бы не тормознули с дембелем, школа-то особая, не повторится ситуация, как с Бестужевым?

- Не бери в голову. Домой поедешь точно в срок.

Второй раз она приезжала летом, перед выпуском. Всё прошло хорошо, даже лучше, чем в первый раз. Всё-таки, было лето. Купались в Оми, загорали, теплый ветер целовал, а волны убаюкивали. Она шалила, как девчонка, смеялась взахлёб, а перед тем, как уезжать, ни с того ни с сего разрыдалась. И так горько и безысходно. Я принялся её уговаривать, еле-еле успокоил. Конечно, я догадывался, что у неё на душе, но и знал то, что будущего у меня с ней не будет. Она была из другого мира, да и сама мне еще раньше растолковала это. Мы же про всё говорили на­чистоту.

Но тут, когда у неё от рыданий вздрагивали плечи и слезы как, горошины, текли из-под сомкнутых век, я растерялся.

- Может, я чем тебя обидел? Прости, если что.

- Нет. Это ты меня прости... я сейчас... не обращай внимания.

Умылась, успокоилась. Сидим и обоим не по себе. Потом тихо говорит:

- Жалко, что как-то серо, бессмысленно и безрадостно в этой сытос­ти и почёте проходят лучшие годы жизни. Всегда одна. Чего я жду? Как обкрадываю себя.

- Всё уладится. Не переживай.

- Нет. Мой поезд уже набрал скорость, а ты, дорогой, случайно и слишком поздно в него на ходу запрыгнул. А ехать нам с тобой осталось всего нес­колько минут, до ближайшей остановки. Твой поезд ещё не подошёл. Для каждого из нас есть своё расписание. Не спеши, Антоний. А вообще-то, жалко, что природа дала нам жизни в разное время и разделила не толь­ко годами, но и судьбами.

И всё. Дослужил я своё, демобилизовался точно в срок, вернулся домой. Где-то через полгода получаю письмо без обратного адреса. По штемпелю догадался – из Москвы. От письма идет тонкий аромат французских духов. Еще не читая, я сразу понял, от кого. Сердце забилось, как птичка в клетке, и бросило в жар. Как она разыскала меня, я догадался сразу.

Писала, что Коноплёв получил генерала и его действи­тельно перевели в Москву. Счастья их семье генеральские звезды не принесли. Разошлись. Работает в поликлинике, живёт у отца.

В конце пи­сьма, как осенний, прощальный и щемящий душу журавлиный крик из подне­бесья: "Спасибо судьбе за нашу встречу. Вспоминай иногда. Не суди строго. Тебя вспоминаю с нежностью и благодарностью. Ты помог мне решиться и начать жизнь по-новому. От чистого сердца желаю тебе счастья в этой жизни. Если есть жизнь на небесах после смерти, дай нам, Господи, встретиться ещё раз. Прощай навсегда. Твоя Клеопатра".

***

Антон Сергеевич замолчал. Воспоминания его взволновали.

- Вот и вся история. – Потом, как будто с кем-то споря, закончил: – И никакая она не Клеопатра, а Надежда Павловна. Хорошая, но несчастная женщина с изломанной судьбой.

Прошло время, и когда я уже женился, моя Соня то ли через почту, то ли ещё как, но пронюхала про это ароматное письмо и помаленьку наладилась ревновать. Потом её как прорвало.

- Теперь-то я знаю, – говорит Егор Иванович, – откуда у тебя профессия образовалась. Начал с шутки, а стал звездой телеэкрана с паяльником. – Он не вник в психологию рассказа, его интересо­вала только практическая сторона.

- Выходит, так. Ну, давайте спать.

Егор Иванович ушёл, все давно уснули, а Антон Сергеевич до утра не сомкнул глаз. Смотрел в звёздное небо, а мыслями блуждал в далёкой, счастливой молодости. Теперь она, наверно, состари­лась, и он седой. А если бы он разыскал её в Москве? Что было бы? А ничего. Она была, мудрая, правильно рассудила, что не нужен обратный адрес, в прошлое дороги не бывает.

Было грустно, что молодость прошла и жизнь идёт как-то без радости, не так, как хотелось. А то далёкое счастливое время всё равно будоражило и согревало душу.

 

КИСТЬ РАФАЭЛЯ И МЕЧ МАКЕДОНСКОГО

А сегодня ветрено. Пчёлы беспокоятся. Обычно перед закатом нежаркое солнышко заливает притихшую долину мягким, бархатным светом, и если хорошенько присмотреться с горы, то можно увидеть необычный поток из миллионов блестящих крылышек. Это пчёлы спешат с последним взятком в родные улья.

Сегодня не так. Ветер сбивает их с обычного ритма. Трудяги-пчёлки не успевают выполнить дневную норму, в ульях их, наверно, ругают за это, а они сердятся и жалят всех без разбора.

Никитка бежит и орёт, что есть мочи:

- Деда, деда! Иди скорее, пчёлы Шарика заели!

Костю тоже пчела жиганула, прямо с лёта, и точно, сволочь, в переносицу, в какой-то нерв. У него заплыли глаза и стали похожи на петли для пуговиц пальто. Щёки вспухли и залоснились, брови ломаной чертой полезли вверх. Вылитый самурай.

Все смеются, а Костя сердится. Походит, походит, мокрое полотенце поприкладывает – и к зеркалу. Глянет, замычит, потом начинает материться:

- Вот зараза. Ну за что она меня?

Вечером, глядя на падающую звезду, Николай Иванович вдруг сказал:

- Знаете ли вы, что падающая звезда, которую мы видим, уже много тысяч, а то и миллионов лет, как умерла. Сгорела или рассыпалась метеоритным дождём во Вселенной.

- Как? – не понял Егор Иванович. – Вот же я вижу, что она сейчас упала.

- Любезный Егор Иванович, в том-то и дело, что из Галак­тики свет от звёзд до нас идет десятками, тысячами световых лет, так что мы небо видим не сегодняшнее, а тысячелетней давности.

- Не может этого быть! – опять не верит Егор Иванович.

- Может. Мне не веришь, спроси у Кости. Но я не о звёздах, а о людях. Давно нет Рафаэля, Репина, Рембрандта, а их картины сквозь столе­тия, как звёзды человеческой культуры, светят людям. Или взять Алексан­дра Македонского, Чингисхана, Наполеона. Прошли столетия, а их великие дела наложили отпечаток на жизнь человечества и продолжаются сейчас. Они перемешали народы, обогатили культу­ру, двинули вперёд цивилизацию.

- Ну, нет, – заспорил Костя, – это ты, Николай Иванович, оставь.

- Почему? Козьма Прутков сказал: «Кисть Рафаэля и меч Алексан­дра Македонского на весах истории весят одинаково».

- Да плевать мне на то, что сказал этот Козьма. Это всего лишь красивая метафора  братьев Жемчужниковых. Насчёт художников я спорить не буду, может и, правда, что они звёзды и граждане мира, а насчёт этих выродков – извини. Эти Александр Македонский, Наполеон, Чингисхан, Юлий Цезарь – убийцы. А то, что их навеличивают, так в моём понимании, хотят сказать – талантливые убийцы. Ты только в смысл вдумайся – убийцы! Их ремесло – убивать.

Все восхищаются полководческим гением Александра Македонского. Учёные докопались даже, как звали его коня – Буцефал. Ах, как важно знать человечеству имя жеребца этого изверга. И ещё все восхищаются мудростью Аристотеля, что ты! Великий философ древности. А он же, сволочь, был учителем Александра Македонского. Чему же он его научил? Убивать?

Издалека всё кажется красиво и можно восхищаться, а каково было тем, кого он потопил в крови? Николай Иванович, ты видел картину Верещагина «Апофеоз войны»?

- Конечно, видел и даже подлинник.

- Тогда знаешь, это пирамида из человеческих черепов и кругом пустота, разоре­ние и вороньё. Вот так. Представьте себе: мирно живут люди, растят хлеб, рожают детей, веселятся, что-то строят. Налетают воины великого полководца и всё сжигают, женщин насилуют на глазах мужей и детей, убивают стариков, ре­бятишек, а здоровых людей, как скот, гонят в рабство.

Что же здесь великого? Почему я должен восхищаться его походами? В чём тут величие? Шёл по трупам и крови, разрушал города, дошёл до Индии и там даже не помогли боевые слоны. Неужели разрушение культуры и убийство – это подвиг?

И никто меня в этом не переубедит. Наш купец, Афанасий Никитин, в своём хождении за три моря тоже дошёл до Индии, так я нашему купцу в ноги поклонюсь. Он шёл с миром, и его миссия дала больше пользы для сближения народов, а легендарного Александра Македонского – проклинаю. Да как же вы не поймёте, что все люди рождаются, чтобы жить, а их убили, и каждому из них было больно. Понимаете – больно.

- Странно ты судишь об истории. Это же свершивший­ся факт, и какой толк в осуждении? Честно сказать, у тебя, Костя, оригинальное мышление об истории, я впервые слышу такую точку зрения. Но хоть согласись, что люди они были талантливые с точки зрения военного искусства.

- Нет. Я вообще, одного не пойму, как человечество может восхищать­ся тем, как ловко эти талантливые изверги убивали людей? По идее их надо проклясть и покрыть позором.

- Ты что-то строго судишь всё человечество.

- Ничего не строго. Наполеон с разорением, кровью и по­жарами прошёл по всей Европе, при Ватерлоо умудрился заставить фран­цузов убивать тысячами друг друга, только чтоб ему, паскуде, удержаться у власти. Вот, Егор Иванович, скажи, ты восхищаешься гением полководца Наполеона за то, что он столько извёл наших русских мужиков и спалил Москву? Только по-мужицки, честно.

- Да я бы его, суку, догола раздел и три улья пчёл высыпал на башку. Ей-Богу, не пожалел.

- О-о-о! Вот вам и ответ об их величии. Дайте только срок: лет так сто пройдёт и Гитлер у историков-болтунов тоже станет великим полководцем. Да что там сто! Уже сейчас есть подонки-выродки, даже у нас в стране, которые боготворят эту тварь.

Этот узколобый хорёк только за семь лет войны «юнкерсами» и танками положил и сжёг в печах Освенцима и Бухенвальда шестьдесят шесть миллионов человек. И во имя чего?

Если бы Верещагину довелось рисовать "Апофеоз второй мировой", то пирамида была бы не меньше Эвереста.

- Ты Гитлера не ставь с ними в один ряд.

- А какая разница? Что дикие орды Чингисхана, Батыя или Мамая, что полчища Гитлера с образованными Гудерианом и Геббельсом. Одно и то же – убийцы. Дайте время и они станут для истории великими полководцами.

- Ты сегодня как сырого мяса объелся: на всех кидаешься.

- Это его пчела больно ужалила, – пробасил Антон Сергеевич, – вот ему за всё человечество и обидно. А может, душа Чингисхана в него вселилась, вишь, морда, как у азиата.

- Ну вас всех к чёрту, – беззлобно огрызнулся Костя, – что с недоумками разговаривать? Молчу.

Но не умолчал Костя. Его сегодня как прорвало. На всех задирается, давай хаманить и позорить человечество.

- Что вы смеётесь? Зря хаханьки строите. Люди – это такие сволочи. И что интересно, так это психология людей, которые плохо помнят добро, а зло и преступления помнят тысячелетия. Вот вам пример. Чтобы только войти в историю, подонок-грек Герострат поджёг одно из семи чудес света – храм Артемиды Эфесской. Это случилось в 356 году до новой эры и судом его обрекли на забвение и проклятие. Ладно. Осудили, казнили и прокляли. А что дальше?

Дальше самое главное: за 2357 лет в Греции, родине Олимпийских игр, знаменитых мифов и преданий, было столько великих людей, которых мы и не знаем, а эту сволочь-поджигателя до сих пор помнит и знает весь мир. Представляете? Ну, как это объяснить? А никак.

Если все люди не могут убивать друг друга и быть полководцами, то издевают­ся над животными. Всё себе подчинили и рады, что умные. Взять хотя бы тебя, Егор Иванович, ты только не обижайся. Вот курица у тебя снеслась, а ты яйцо из-под неё тащишь на сковородку. А она, может, хотела цыплёночка-сыночка вывести, а ты ему жизнь сгубил. Понимаешь? Ты же убийца, сгубил жизнь! И ещё: пчёлы мёд собирают целое лето, а ты у них его бессовестно отбираешь. Малость оставишь на зиму, на пропитание, а всё остальное грабишь. И тебе не совестно?

- Не себе беру, а колхозу. Народу всему и обчеству, – стал оправдываться пасечник.

- Хорошо. Хрен с ними, с колхозом и "обчеством". А вот Зорька даёт молоко не "обчеству", не тебе, а Буяну, своему сыночку. Ты же его месяц чуть молоком попоил, а потом всё молоко себе – на сметану, творог и масло. Жрёшь и не подавишься.

- Она же корова, – опять стал оправдываться Егор Иванович.

- Ну и что? – наседал Костя. – У неё тоже есть нервы и материнские чувства. А ты что делаешь?

- Что я делаю?

- Он ещё и спрашивает! Ты осенью Буяна зарежешь на мясо и сожрёшь, а думаешь, ей не жалко своего родного детёночка?

- Так это же наша питания, – растерялся Егор Иванович.

- А если б твоего Мишаню – да на мясокомбинат и на колбасу?

- Подь ты к лешему. Скажет тоже. Это же скотина, а мой Мишаня инже­нер. Нешто инженеров едят?

- Лев Толстой писал, что нельзя убивать животных, у них тоже есть душа. Люди – те же животные. Как состарится Зорька, что ты сделаешь?

- Прирежу. Не сам, конечно, самому жалко. Я завсегда кума Егора зову.

- О-о! И это в благодарность за то, что она тебя десять лет кор­мила, поила, давала тебе сметану, масло, мясо, а ты её за это – под нож. Совесть у тебя есть после этого?

Тут до Егора Ивановича, наконец, дошло, что Костя его разыгрывает. И как тонко подошёл, с философией. Приплёл сюда даже Наполеона с Гитлером, а он и поверил.

- А подь ты (Максимка, закрой уши) на… (трам-тарарам).

Взрыв смеха был такой, что Шарик проснулся и с перепугу залаял с подвывом. Это ещё больше развеселило.

Когда отсмеялись, Костя снова пошел в наступление, теперь принял­ся за Николая Ивановича.

- Николай Иванович, ты меня извини, я тебя не имею в виду, но и среди вашего брата много подлецов, приспособленцев и ханжей.

- Занятно, занятно. Ну-ка давай пример поярче. Поспорим.

- Что спорить, это не я придумал, а в газете "Известия" читал. Читаю и глазам не верю. В Париже, в одном из художественных музеев, с 1902 года на улице стояла скульп­тура Купидона. Мимо неё проходили тысячи художников, деятелей искусства со всего мира. Глядели на неё, как на пустое место.

Совсем недавно эксперты установили, что этот Купидон Иванович – рабо­ты самого великого Микеланджело. Что тут началось! Скульптуру – срочно в музей. Одна страховка составила двадцать миллионов долларов! И началось паломничество. Тысячи тех же художников, ценителей искусства, что проходили мимо Купидона, который мок и мёрз под дождём и снегом, вдруг прозрели. Увидели его во всём величии и, заметь, теми же глазами: "Ах, что за чудесные пропорции! Какая гармония! Сразу чувствуется рука великого мастера эпохи Возрождения. Ах, Микеланджело!"

Вот ты мне и скажи, что это за люди? Что это за ценители искусства? Я уверен, что среди них были и настоящие художники, почему они все ведут себя, как стадо баранов? Что, Николай Иванович, скажешь по этому поводу?

- Да, я конечно, знаю этот случай. К твоему сведению скажу, что каждый год делаются подобные открытия. То в запасниках музея, то в частной кол­лекции случайно обнаруживают подлинники полотен и скульптуры великих мастеров, и это вполне закономерно. Другое дело, как объяснить то "про­зрение", о котором ты говоришь. Тут ты прав. Это явление не что иное, как массовый гипноз, а если точнее сказать – стадный рефлекс на веру в чудо. И присуще это не только художникам, но и всем людям.

Мокнет Купидон на улице, значит, топорная работа, а стоит только сказать магическое слово: "Микеланджело!", как на глазах всё меняется.

Кстати, мошенники от искусства, зная психологию обывателя, а то и знатока, на подделках наживают такие состояния, что самим художникам и не снились. Мир настоящего искусства – это особый мир. Шедевры мировой культуры бесценны, это сложно передать словами, это надо видеть.

Взять хотя бы Аполлона Бельведерского, что в Ватикане. А Венера Милосская, что в Лувре? Какого величия достиг здесь скульптор! Свобода, спокойствие, присущее богам, и не позволяющее себе ничего унижающего.

Умел говорить Николай Иванович, ох, как умел. И слова подбирал такие, что даже не видя картины, она тебе уже нравится. Растолкует, что хотел сказать художник, где и почему размещена центральная фигура и почему размыт задний план...

- Сами по себе кусок холодного мрамора или холст ничего не стоят. И, вдохнув в них жизнь, для настоящего художника ещё не значит признание. Так и случилось с Купидоном, про которого ты сейчас рассказал. Удача тогда, когда скульптуру или картину увидят тысячи людей, обязательно должны быть шум, критика, сенсация, даже скандал – тогда её купят. И чем больше её ругают или хвалят, тем она дороже ценится, особенно с годами.

- Николай Иванович, – опять встрял Костя, – но ценители этого искусства – элита, а основной массе, особенно деревне, это, как говорится, «по барабану». Особенно голые мужики и бабы, как ты толкуешь – аллегории с Аполлоном и Венерой. Тех же «Трёх граций» тётка Настя и на порог бы не пустила.

Я вот хоть институт закончил и не совсем дурак, а хоть убей, не пойму, чего ахают над картинами Дали, Мане? Один рисует и конструирует из кубиков и верёвочек абракадабры, другой рисует голых баб. Рисует только контуры без цвета и у всех телячий восторг. Или нашего Петрова-Водкина «Купание красного коня». Голый пацан на коне неестественной масти въезжает в реку, конь артачится. Ну что тут особенного? Я понимаю, если б ещё речку и природу изобразил натурально. Нет, все ахают, ах, как здорово!

- Это как сказать, тут надо смотреть не с бытовой стороны.

- А "Чёрный квадрат" Малевича? – перебил его Костя. – Одни толкуют, что это геометрия, другие до хрипоты орут – это искусство! Вот оно: в центре рамы на белом фоне изображён квадрат, замазанный тушью. Всё. И об этом говорит весь мир! Господи, да любой школьник, даже ленивый, за пять минут это изобразит.

- Это только кажется всё просто. До Пикассо каждый тысячу раз видел белого голубя, а вот символом Мира сделал его он.

- Видели мы и вашего Пикассо, – опять прицепился Костя, – по телевизору в «Новостях» показывали. Что ты, сенсация на весь мир! К юби­лею были выставлены на аукцион его картины. Интересно, что портрет дочери Селины специалисты оценили в пять миллионов долларов. Вы только представьте – пять миллионов. Нашему колхозу надо за такие деньги десять лет пахать, сеять и коров доить.

А что это за картина? Урод, неизвестного пола и возраста, аляповато раскрашенный и даже без светотеней. Один глаз на щеке, другой на лбу над ухом. Что он этим хотел сказать или что-то необычное увидел во внутреннем мире дочери? Чёрт его знает. Я бы на её месте повесился от обиды. Что ты! Все благоговейно таращатся, цокают языком: «О, Пикассо! О, гений!»

Мне больше понравилась рама портрета. Честное слово. Искусство, по-моему, тут и не ночевало. Скорее, вложение капитала в культовое имя.

- Как же ты заблуждаешься, Костя! Да это же…

И пошло-поехало. Николай Иванович даже сел и принялся втолковывать, что у Сальвадора Дали, у Мане и «Красном коне» необычного. Тут и пластика, тут и графика, и цвет, и в чём прелесть «некрасивости» у великих мастеров, и поиски нового восприятия, и чёрт его не знает, что ещё наговорил.

- В одном ты прав, – выбросил белый флаг Николай Иванович, – мало мы просвещаем народ, особенно деревенский. Многие, даже образованные люди, глядя на Венеру и Адониса Тициана, Данаю Корреджо, испытывают не чувство благоговения от искусства, а похоть.

Не случайно художники-передвижники пошли в народ со своими ре­алистическими и понятными картинами. Они даже отказались от экзаменов и дипломов художественной академии.

- Как отказались? – не понял Егор Иванович.

- А так. Не будем, – говорят, – рисовать библейские и мифологические сюжеты. Будем рисовать то, что понятно людям.

- Это как выходит, что они без дипломов остались? Нет, ты, как хо­чешь, но тут ты, Николай Иванович, не прав. У нас без диплома ты ноль, а с дипломом, хоть дурак, но при должности. Взять нашего колхозного агронома Колю Зацепина. Ну, пень пнём, а Герасима Никитича без диплома турнули, а этот Коля кажен день бегает к нему и советуется, когда и где пахать-сеять.

Ты что-то путаешь, Николай Иванович, тем более, что тогда был царизм и коммунистов ещё не было.

- В том то и дело, любезный Егор Иванович, что эти художники в своём деле переросли учителей-профессоров, имена которых давно забыли. Зато учеников, хоть и без дипломов, сейчас знает весь мир: Репин, Серов, Иванов, Крамской и другие, много их было. Сейчас их картины выставлены в Третьяковке и очень жаль, что ты, любезный Егор Иванович, не видел в музее или галерее "Утро стрелецкой казни", "Пос­ледний день Помпеи" или "Явление Христа народу". Чего стоит "Ночь" Куинджи. Представь себе небольшую продолговатую картину. Ночь. Темно. Луна. Река с лунной дорожкой и тём­ные силуэты деревьев, кустов. Но стоит тебе переместиться, как двигаются и тени, смещается лунная дорожка на воде. Сама луна как бы смещается за тучки.

- Да как же это может быть?

- А вот может. Это великое мастерство. Тут особой и красоты нет. Ночь. Темно. Всего два цвета, чёрный и желтый, а художник сотворил чудо. Возле этой картины люди молча простаивают часами. Понимаешь? Стоят часами, смотрят и молчат.

Все картины-под­линники великих мастеров излучают биотоки, это доказано. Особо пора­жают своей мощью картины Рериха, его суровые и величественные Гималаи.

Про художников Николай Иванович мог рассказывать часами. И как! Что больше всего удивляло Егора Ивановича, так это то, что художники совсем не ходят на работу! Да-да. У него прямо дома имеется мастерская. И даже не это главное, а то, что он работает не с 8-00 до 17-00, а по вдохновению. Это уж было совсем непонятно. Попробуй у нас в колхозе доить коров, пахать, убирать хлеб по вдохновению, так вовсе останешься без мо­лока и хлеба. А эти черти днями дурака валяют, но уж когда его осенит – сутками не выходит из мастерской.

- Это хорошо, – говорит Костя, – а скажи-ка, Николай Иванович, зачем все художники носят бороды? Это что, знак отличия людей, помеченных божьей искрой?

- Конечно же, нет? Бороды носят не все, а большинство придуриваются. Наш преподаватель в академии, шутя конечно, говорил: "Художники – это бородатые алкоголики".

- Ну, ладно, с этим понятно, а вот зачем на занятиях художники рисуют голых баб? И обязательно молоденьких и красивых. Если твердите о реализме и правде, тогда скажи – ты сам видел, чтобы в жизни нормальные бабы ходили голыми? Я уже не говорю о том, как этой голой сучке-натурщице не совестно, когда на неё пялятся столько голодных мужиков?

- Ну почему голодных?

- А студенты всегда голодные в том и другом смысле.

- Боже ты мой, – начал уже сердиться Николай Иванович, – да художник просто обязан знать анатомию человека, а женщина – это же само совершенство природы. Это начало Жизни. Изящные линии, пропорции, формы. Это же бездна эмоций, целый мир, и каждый художник видит в ней всё по-своему.

- Только не сердись, Николай Иванович, вот ты городишь о правде жизни, а ведь сам лукавишь. Что ж ты не рисуешь костлявых, беззубых старух да ещё и голых. И потом, чтобы бабам-художницам почувствовать эту "бездну эмоций и море ощущений", им что, нужно рисовать голых мужиков?

- Ой, Господи! Да как вы не поймёте красоту человеческого тела и почему при виде его надо возбуждаться? Врачи, пациенты, банщицы тоже на работе возбуждаются? Кто служил, помнит, как на медкомиссии гуляли нагишом, тот же натурщик, и что? Чем он отличается от той жен­щины, которую рисуют?

Егор Иванович стал ругаться. Ясно – деревня.

- Это бесстыдство. И как только ей, стерве, не совестно стоять перед мужиками голой? Да ни одна наша деревенская не согласится. И потом, Николай Иванович, ты не путай медкомиссию, там нужно знать, что в тебе неисправно для службы.

Стал он доказывать, убеждать, ну не понимают. Ржут.

- Для нас голая баба – это порнография, – ёрничает Костя, – а вот для художника она не голая баба, а обнажённая натура женщины, а это уже высокое искусство!

- Что удивляться, – пошёл тогда Николай Иванович на мировую, – если даже в обкоме, в самом отделе культуры, и то не понимают. Ну, а если там не понимают и не ведут разъяснительной работы, тогда что можно ожидать от простого человека?

- Неужели человек не отличит хорошее от плохого, зачем голых-то рисовать? Убей, не пойму, – говорит Егор Иванович.

- Любезный Егор Иванович, – стал разъяснять Николай Иванович, – это мы просто так воспитаны. У азиатов, у мусульман вообще не разрешается рисовать животный мир, тем более, людей. Про голых и речи нет. У них – соловьи, розы, пейзажи.

А в Европе, особенно в Италии и Греции, наоборот, ещё с древности проповедовался культ тела. Во время Олимпийских игр спортсмены вообще выступали голыми. Они отождествляли красоту, мощь, силу и совершенство человека. И, как ни странно, там, где не видели обнажённую женщину, держали целые гаремы жён, а там, где о ней всё знали, жена была одна.

Мы находимся между отсталой Азией и просвещённой Европой, поэтому у нас за многие века сформировался изящный и дикий вкус. Для примера расскажу занимательную историю.

Наша школа находится в старой части города, там есть церковь и потому много верующих. И вот как только какие выборы, так нашу школу отдают под избирательный участок.

И вдруг нам посчастливилось заполучить комплект античныхскульптур, представляете, как нам повезло? Правда, это копии из гипса, но добротные, есть, с чего рисовать и чему поучиться. Собрали их, расставили в фойе и прямо преобразилась школа: Парис, Венера, Афродита, Аполлон – более десятка скульптур и каких! Но тут началась нервотрёпка.

Ученики в первый же месяц отбили Аполлону половой отросток. Собрал я будущих художников, скульпторов и давай им рассказывать о великой красоте искусства. Убеждал, доказывал – вроде, поняли. Приклеил я Аполлону отросточек между ног, через неделю опять отбили. Н, что ты будешь делать!

Пришлось этому греку делать хирургическое вмешательство, аккуратненько отпилил орган и чуть нарушил анатомию и пропорцию. И что вы думаете? Эти черти оставили его в покое и навалились на Венеру с Афродитой, лапают их за обнажённые греческие груди. Утром глядишь, а они замызганные, как у потаскушек с вокзала. Мы их и пастой, и зубным порошком натирали, даже красили – нет! Опять залапают. Это детишки так озоруют, что с них возьмёшь?

И вот выборы. И не простые, а выборы народных судей. А на Горе, мало того, что все бабки верующие, так ещё каждый второй отсидел срок в тюрьме, и потому начальство забеспокоилось, что сорвутся выборы – не пойдут голосовать.

Вы же знаете, как проходили тогда выборы. Назначали агитаторов из организаций, за каждым закрепляли два-три дома, они и агитировали. На этот раз новая беда – от голых скульптур. Комиссия сообразила, что верующие не пойдут голосовать в этот «вертеп разврата». А тогда надо было, чтоб проголосовали 99,9%, хоть умри! Приходят ко мне: «Уберите это голое безобразие, оно пугает православный народ».

- Господи! О чём вы говорите? Это же чистое искусство! Люди деньги платят, чтоб попасть в музеи, чтобы на них только посмотреть, а тут бесплатно. Пусть смотрят.

Тогда выборщики звонят в райком, мол, опасаются за явку, голые скульптуры сорвут выборы, надо их убирать.

- Вы их оденьте, прикройте как-нибудь, – говорит райком.

Хорошо сказать «прикройте», а как? Они все под три метра ростом, под самый потолок. Хорошо, укутали в простыни, а потом, как глянули, мама родная! Стоят, как в том фильме укутанные в белое мертвецы с косами вдоль дорог и – тишина!

- Убрать! – кричат.

- Не дам! – ору я. – Только через мой труп! Это же чистое искусство! На весь Союз отлито пятнадцать экземпляров, и это счастье, что нам досталось такое уникальное пособие. Как хотите, но сперва уберите меня, а потом их.

Даётся команда: пусть народ любуется чистым искусством. "А чтоб уравнять эту голую правду, – говорит начальство с обкома, – лучше подналяжем на агитацию и завезём товары".

И точно. Завезли обувь, детский трикотаж, парфюмерию, конфеты, пиво, лимонад, апельсины и прочий дефицит, а агитаторы об этом раструбили избирателям. И вот, чтоб верующей старушке что-то купить для внука или себе, нужно, волей-неволей, а идти голосовать, буфет-то на выходе, а там дежурят дюжие молодцы. О, брат, какая демократия!

Ну, ладно, всё на местах, только с Аполлоном конфуз, он как раз стоял напротив столика секретаря и без фигового листа, и вроде, ему плевать на всю избирательную систему. Неприятно. Тогда притащили ширмочку и закрыли его по пояс. Половина Аполлона закрыта, а другая выглядывает из-за ширмочки. Ну, дурдом, да и только. Я молчу, думаю: и на этом спасибо.

И вот день голосования. Всё торжественно. Цветы, музыка, плакаты, флаги. Старые партийцы-активисты при параде, все в медалях, орденах, ровно в шесть часов проголосовали и отоварились дефицитом. Всё пошло своим чередом, только некоторые бабки шипели и плевались, глядя на «анчихристов», а что сделаешь? Как говорится, не привязанный, а визжишь. Иди, голосуй и, пожалуйста, к нормированному изобилию.

Ладно. Часам к трём схлынула волна народа и стали подходить по одиночке. Все члены избиркома, что выдают бюллетени и работают со списками, ушли. Кто обедать, кто отдохнуть, остались только два человека. Ушли даже дежурные, что провожали избирателей в комнату для голосования.

Вдруг заходит старенькая бабка, ей дают бюллетень, а сами опять роются в списках и ноль внимания на избирательницу. Та озирается по сторонам и направляется прямиком к Аполлону. Раздвигает ширмочки, а там… Господи! Святые угодники! Старушка изумилась, затрясла головёнкой, сама стыдливо отвернулась и давай пихать бюллетень ему в промежность средней части анатомии, а оно не получается…

Тут женщины, что возились со списками, обратили внимание на эротичную бабульку и от изумления рот открыли, что это она вытворяет с Аполлоном? А когда сообразили, то бросились к ней, подхватили под руки.

- Бабушка, давайте лучше пройдём сюда… вот сюда… вот она урна… кабинка… Голосуйте… извините.

Та пропихнула бумажку в щель урны и тут сообразила свою промашку с Аполлоном, да как понесла по кочкам отборным матом – и этого народного судью, и комиссию, и всё античное искусство:

- Я этого (Максимка, закрой уши) ё… (трам-тарарам) судью в гробу в белых тапках видела! А вас б… (нехороших) повесить мало! Пошли вы с такими выборами к… матери! Нашли над кем насмешку строить, да я вас…

Вроде и верующая, но так крепко говорила, что её еле-еле утихомирили и то, когда дали двойную норму дефицита. Это вроде компенсации за оскорбление искусством при отягчающих эротических обстоятельствах.

Вся комиссия каталась от смеха, а надо бы плакать.

Вот это и есть наше отношение к искусству. Я не виню эту бабушку, да и женщины здесь ни при чём, они сами пугливо поглядывали на античные фигуры и смущённо улыбались, как будто присутствовали при чём-то непристойном. Это наше художественное воспитание по-европейски и по-азиатски.

- Это особый случай, – говорит Костя, – выборы дело серьёзное, тем более, судей. Ты же знаешь, как их любят в народе.

- Особый, говоришь? Хорошо, вот тебе другой пример. Вас не надо убеждать, что наши дома, мало того, что безликие, так ещё, как близнецы-братья.

И вот, чтобы чуть оживить архитектуру, решили студенты политех­нического установить на фасаде своего института, скульптуру. А какую? Объявили конкурс на лучший проект. Предложения посыпались незамедли­тельно. Отобрали, на мой взгляд, отличную работу.

Представьте себе такую скульптурную композицию: обнажённые юноша и девушка, а над их головами раскрытая книга и тянут они к ней руки. Замысел простой и всем понятный: что обнажённые – это подчёркивает чистоту их устремлений и помыслов и тянутся они к знаниям, как к солнцу.

Худсовет утвердил этот проект, согласовали с партийными органами, городской отдел архитектуры дал "добро". Договорились с заводом, отлили в полный рост. Установили.

Казалось бы, хорошее дело, но что тут началось! Неделю институт был как в осаде. Весь город собирался перед фасадом, ржали, хохотали, похотливо хихикали.

Попытались в "Вечёрке" разъяснить, толковали про замысел, убеждали, что это искусство в чистом виде, да куда там! Кто не знал и тот заявился к институту глядеть на "голое безобразие".

- Это вам не заграница, не Венеция. У нас дети, чему они тут научатся?

И ещё какие-то дикие аналогии приводят. По их обывательскому мнению получалось, что политехнический – это вертеп, и кто туда посту­пит, тот останется без штанов. Каково?

Вот тебе художественный вкус и воспитание.

Так и пришлось снять это "голое безобразие" и сразу город успокоился: "нравственность" одержала победу.

 

ОТ  ВЕЛИКОГО  ДО  СМЕШНОГО…

Сегодня с обеда погода портится. Наплыли белёсые разводины, потом постепенно небо заволокли тучи, стало темнеть.

- Это к дождю, – определил Егор Иванович.

И верно. Забеспокоились пчелки, их метеослужба подтвердила его прогноз, ещё быстрее забегали муравьи, потом совсем попрятались. Птицы примолкли, куры нахохлились и не идут из-под навеса. Всё в природе насторожилось, притихло, ни ветерка, ни звука. На душе тревожно. Ждали грозу.

В этот вечер хорошего разговора не получилось, наверно, из-за того, что не было видно звёзд. Привыкли к ним. Попытались решить, от чего бывают гром и молния. Костя стал объяснять про грозовые разряды среди туч. Егор Иванович не согласился.

- А что, зимой разве не бывает туч? Ещё какие! Но ни грома, ни молнии зимой не бывает. Почему?

Так толком никто и не объяснил. Разговор как-то не клеился, потом совсем затих. Хватились, кто-то уже храпит. Это Антон Сергеевич первым сошёл с круга. Потом засопел Максимка. Так и пропал вечер.

И тут раскалёнными добела прожилками вольфрама в миллиарды киловатт сверкнула молния и тихим холодным сполохом на миг озарила всё вокруг. Следом раскатисто, с треском, бабахнул гром и – как огромное чудовище заворочалось в ущелье, перекатываясь с боку на бок, пока постепенно не угнездилось и не затихло.

Дождь сперва легонько пробрызнул, потом пошёл всё сильней и сильней, а уж потом зашумел вовсю, монотонно и надолго. Теперь гром рокотал беспорядочно. Ярко, как электросварка вспыхивает в ночи, так же све­ркала молния, но чувствовалось, что грозовая туча не стоит на месте, а помаленьку скатывается в сторону Белухи. Господи, и откуда в ней столько воды берётся, такая тяжесть и всё в воздухе висит, и льёт, льёт.

Зато утро наступило ясное, чистое и умытое. Всё встрепенулось и преобразилось. Горы, деревья, кусты и трава засверкали свежими, соч­ными красками. К обеду земля просохла. Рыбалка в этот день пропала, так как Серебрянка и Громотуха вздулись от дождя и ревели на полтона громче. Вода ещё не просветлела, так как с верховий всё гнало остатки ночного разгула стихии.

Егор Иванович и тут не дал скучать, нашел заделье. Принялись за дрова. Да так ловко всё у них получалось: Костя орудовал бензопилой и чекрыжил сухостоины, Антон Сергеевич ахал колуном и развали­вал смоляные кругляши на пластины, Егор и Ни­колай Иванычи следом топорами мельчили их в поленья, а Максимка и внучата громоздили поленницу. Это ли не милое дело, если всё с умом да охотой. Одно загляденье!

"Дружба" надсадно рявкает, вгрызается в дерево, как в репу, и ручейком сыпятся опилки. Антон Сергеевич, голый по пояс, как играет колуном.

- Давай, давай, – подзадоривал его Егор Иванович, – это тебе не паяльником колупаться.

- Даю, даю, – гудел Антон Сергеевич и с таким аппетитом бухал колуном, что хотелось его отобрать и самому помахать этим клинышком. Внучата и Максимка, как муравьи, тащили каждый по полешку, а от них – дух смолы и чистого свежего леса.

Потом была баня и всё прочее по ритуалу. Вечером на сеновале, когда кто-то спросил: "Что у нас сегодня на звёздном небосводе?", вдруг разговорился сам Егор Иванович. Это была новость, обычно он только слушал. Высоких материй он не знал и потому начал приземлённо, на уровне колхоза.

- Со звёздами у нас, помнится, тоже была занятная история. И было это, дай Бог памяти, лет двадцать тому назад. Председателем колхоза тогда у нас работал Кузьма Никитич Плетнёв. Ты, Костя, ещё мальцом бегал в школу.

- Помню я его, – встрял Костя, – отлично помню.

- Хороший был хозяин. При нём наш колхоз мало-мальски на ноги встал. Построил фермы, детский сад, школу, клуб. Жилья построили целую улицу. И, главное, колхозников с зарплатой не обижал. Строгий был, требовательный, но справедливый.

И вот не заладилось у него что-то с райкомом. Хозяйство он крепко поставил на ноги, чувствовал силу и, нет-нет, да и стал огрызаться на их глупые указки: что сеять, когда сеять и как руководить колхозом. Мужик он был настырный. Те видят, что выпрягся, и взъелись на него.

Как-то подловили его по мелочи и по партийной линии присобачили выговор, а тут, в аккурат, отчётно-перевыборное собрание. Его и не выбрали. Правда, мы тут сподличали, ожирели, всё принимали, как должное, и за него не заступились. Поначалу и не поняли, что к чему, думаем, начальству видней, будет ещё лучше. Подождём. Тогда как было? Как сказал райком, так и будет. Привыкли.

Больше всех горевала по Кузьме Никитичу пенсионерка Мария Илинишна Кудиярова. О ней стоит рассказать. Образования она была невысокого, но имела железную хватку. Её четыре раза снимали с заведующей фермой и пять раз ставили на место. У неё за плечами была всего семилетка, зато большой стаж доярки. Но, главное, было плохо то, что была беспартейная и без диплома. Это портило районную отчетность по кадрам.

Как только в район приезжал кто-то с дипломом, Марию Илинишну гнали поганой метлой назад в доярки, а нового специалиста ставили завфермой. Отчёт по кадрам сразу приходил в норму, зато дела на ферме сразу разваливались. Надои падали, качество молока резко снижалось. Дипломированного завфермой через полгода снимали и опять ставили её.

Дела сразу поправлялись: надои росли, а качество моло­ка подпрыгивало на первое место в районе. Через время опять приезжали выпускники с дипломами, кадровики сельхозуправления опять улучшали показатели в отчетности и всё повторялось снова. Так шло до тех пор, пока не появился Кузьма Никитич.

Когда он разобрался, что к чему, то всё поставил на свои места. Так и сказал в райкоме: "Если главное – отчётность, то будем играть в эту кадровую свистопляску, а если нужно молоко, то оставьте в покое Марию Илинишну. Неужели район не может взять ответственность за одного беспартийного человека без диплома?"

Его поддержали, и она доработала до са­мой пенсии. И ведь как! Работала с душой, но с какими-то странными вывертами и крестьянским чудачеством. Но что бы ни говорили, а главное – результат.

Когда гнали очередного дипломника, она собирала коллектив и вела «беседу по душам». После такой беседы всё приходило в норму. А секрет был до смешного прост: она вводила жесточайшую дисциплину, но какую! Вы только послушайте. Скотники могли быть и "под мухой", а доярки со скотниками могли тащить по домам дроблёнку, силос и сено. Но только не в открытую, помаленьку, и только для своего двора.

Но стоило ей краем уха услышать, что кто-то продал на сторону ме­шок комбикорма или навильник сена – всё! Трудовую – в зубы и: «С вами хорошо, но без вас лучше». Что все тащат, она знала, на то он и колхоз, чтобы тащить. Не она это придумала и не ей отменять. Но если воровать по совести, то и колхозным бурёнкам хватало и себе подмога. От каждой фуражной коровы в среднем надаивали в год до четырёх тысяч литров, а отдельные доярки и того больше. Что ещё надо?

Но главной была одна заповедь: ни молоко, ни сливки с фермы не тащить. Это закон. Держи дома корову, втихаря решай с кормами, если некому накосить сена, но с фермы молока – ни капли!

Самое смешное, что насчёт надоя и качества молока она ничего не изобретала. Просто требовала неукоснительного выполнения всеми до­ярками требований, о которых районные зоотехники уши прожужжали.

В сосках у коровы скапливаются миллиарды микробов. Сдои первые струйки и надевай доильный аппа­рат. Вот и качество. Ещё надо обязательно додаиватъ руками то, что не взял аппарат. В последних струйках молока остаётся самый жир. Вот и всё. Кажется, просто, но хлопотно, а из-за этого губятся молоко и труд. А жирное и чистое молоко на молзаводе идёт плюсовым зачётом.

Здесь уж Мария Илинишна никому спуску не давала, за доярками следила строго. Если скотники или кормачи отбивались от рук, пьянствовали, не вовремя подвозили корма, у неё с ними был особый разговор. Собирала их на «беседу по душам». С мужиками не церемонилась, крыла матом и даже иногда прикладывала руку. Те не обижались, заработал – получи.

- Если только увижу, кто лыка не вяжет или кто прогуляет, всё – делаю "ревизию". Вы меня знаете.

Этого хватало надолго. «Ревизии» боялись, как огня, и вот почему. Все мужики пили бражку. Делали её из патоки, что привозили на корм скоту. Фляги – под боком, патока – рядом, а уж пачку дрожжей можно всегда добыть. Вот мужики по новой технологии, как могли, и боролись с трезвостью. Зарывали фляги в силос. Зачем? Э-э! Тут-то и весь секрет. В силосе тепло и температура постоянная даже зимой, а это как раз то, что и надо для брожения.

Но если «беседа» Марии Илинишны не помогала, она делала эту "ревизию". Брала железный щуп и шла к силосным траншеям. А там только стоит присмотреться и увидишь интересное, особенно зимой. Где идёт парок, как из медвежьей берлоги, значит, там брага играет, снег над флягой тает и силос парит. Это потому, что утрамбовка нарушена.

Щупом-крючком доставала фляги и безжалостно выливала бурду, а за разворованные фляги удерживала с зарплаты кладовщика. В общем, в день "ревизии" мужики бесились и орали. Завскладом закатывала истерику. Но потом все успокаивались и ферма начинала работать ритмично.

Вот такая раньше была пенсионерка Кудиярова. А тут привозят нового председателя. Запудрили нам мозги, насыпали короб кучерявых слов, мол, он и хозяйственный, и опыт имеет, при нём заживёте ещё богаче. Мы и поверили.

А он, этот новый сатана, через месяц как запил! Работа побоку, всё что-то достаёт, меняет, встречает делегации, опыт передаёт, что Кузьма наработал, и потом – проводы с гульбой и песнями. Года не дорабо­тал и на планёрке спьяну задницей промахнулся мимо стула, да как высте­лится. Сняли. Привезли другого. Этот не пил, зато бабник, каких свет не видывал. Про работу ему и горюшка мало, он всё кобелится. Его и жена била, морду скребла, и наши мужики-рогатики учили – неймётся. А тут однаж­ды заявляется домой среди ночи, жена – в крик, а он подвыпивши и стал ей лапшу вешать, что был на совещании. Стал раздеваться и вдруг она видит, что у него вместо шарфа – женские колготки. Скандал! Пожаловалась в райком. Сняли. Привезли нового. А этот и пьёт, и по бабам вдобавок шастает. Хоть бы дело шло, а то всё в запущении, всё на глазах разва­ливается. И этого выгнали, чуть больше года и проработал.

И вот, как сейчас помню, приезжает заместитель председателя райисполкома Сотников, с ним начальник сельхозуправления Сороченко и новый кандидат в председатели.

Колхозникам осточертела эта чехарда, на собрание не идут. Собирали, собирали, но всё же к концу дня силой загнали народ в клуб. И опять: «Хозяй­ственный, институт закончил да ещё Высшую школу партийцев. "Капитал" Карла Маркса наизусть знает и вы будете с капиталом. Только голосуйте, пожалуйста".

И тут вдруг без всякого приглашения поднимается на сцену наша пенсионерка Кудияриха. (Это до пенсии она была Марией Илинишной, а теперь стала Кудиярихой.) Что ты! Гром-баба, да ещё с таким авторитетом. Её всё правление до сих пор боялось. Бывало, она только начнет, а подружки, как хором, подхватят – считай, дело решёное. Главное, что она была женщина умная, за дело болела и говорила толковые вещи, а тут ещё такая подмога. В объединении – сила, а если объединяются бабы – это уже динамит. Вот и сейчас они примостились табунком возле сцены и шепчутся, а это неспроста.

Все как увидели Кудияриху, так и загалдели: «Ой, что-то будет!» Она встала среди сцены так, что президиум у неё оказался за спиной. Начальник сельхозуправления попытался её привести к порядку, а она только отмахнулась. Как Ленин на броневике подняла руку, дождалась тишины и говорит:

- Ну, что? Может, хватит нам женихов со стороны возить?

- Хва-атит! – орёт зал.

- А если хватит, то вот что я вам скажу. Надо вертать Кузьму Никитича. Кто за то, чтоб его возвернуть, голосуй.

В зале – лес рук, но кто потрезвее кричит:

- А как ты его вернёшь, если он в городе и при должности?

- Вернём. Давайте выберем депутатов. Мне доверяете?

- Доверяем! – зал зашёлся аплодисментами. – Ну, Кудияриха!

- Раз так, ещё предлагаю доярку Пашу Синичкину, Василия Фёдоровича от механизаторов и пенсионера Фролова Степана. Кто согласный, голосуй.

Лес рук – единогласно. Вот как всё повернулось, народ как подменили. Президиум растерялся и не знает, что делать, а Кудияриха командует:

- Теперь – все по домам, а в среду, в два часа дня, чтоб всем быть на собрании. И без опозданий. Мы Кузьму Никитича, живого или мёртвого, доставим.

Народ повалил к выходу. В президиуме паника. Как же это всё пошло на самотек, а где партия? Где её руководящая роль в подборе кадров? Кричат, надрываются:

- Товарищи! Не расходитесь! Товарищи, куда же вы? Собрание ещё не закончено, воротитесь!

Ага. Товарищи только посмеиваются, а сами себе на уме.

На другой день, с утра пораньше, Кудияриха сажает всю делегацию в "Москвичёк" зятя да прямиком в область, к Кузьме Никитичу. Тот работал директором какой-то оползневой станции. Работа – не пыльная, престижная, но практику-хозяй­ственнику не по душе. Заявляется депутация и прямо в лоб, без всякой дипломатии:

- Никитич, выручай. Всё, что ты сделал, за эти три года развалили. Всем миром просим: если можешь, прости нас, дураков, что за тебя не зас­тупились тогда. После тебя трёх архаровцев спроводили. Всё порушили.

- Как же я смогу, – удивляется Кузьма Никитич, – даже если бы и сог­ласился? Вы не представляете, на что замахнулись, – и тычет пальцем вверх, – есть же партийная дисциплина. Если поеду, то мне места мало будет не то, что в районе, но и в области.

- А если там согласятся?

- Если по-хорошему, без скандала, то поеду с удовольствием.

- Ты в нас не сумлевайся, – убеждает его Кудияриха, – мы теперь учёные, слушаться будем. Ты только не сробей и не передумай.

Ладно. Выборщики – в обком, а их даже на порог не пускают: "Предъя­вите партбилет!", а они, как на грех, беспартийные. Это всегда так: как хороший работник, так беспартейный. Кудияриха и тут показала характер, за грудки милиционера да как заблажит:

- Ты кому это говоришь? Вон гляди, Паша – лучшая доярка, районный депутат. Василий Фёдорович за уборку орден получил, а Стёпа Фролов весь израненный, вся грудь в орденах, до самого Берлина дошёл и а чтоб ему до секретаря не пробиться? Это как же понимать? Лозунг «Народ и партия – едины!» видишь? Тогда почему промеж этим народом милиция с наганом стоит? Мы куда попали – в обком или в КГБ?

Голосище у Кудиярихи бригадирский, звонкий, аж на третьем этаже слыхать. Тут народ стал сбегаться, быстренько разобрались и их пропустили. В обкоме уже знали, что в колхозе "Заря коммунизма" бунт. Быстренько сообразили, что легче наступить на гордый мозоль одному райкому, чем на глотку тысяче таких колхозников, как Кудияриха.

Срочно вызвали Кузьму Никитича. Был серьёзный разговор, он малость, для приличия, поломался, но согласие дал. Всё утряслось как нельзя лучше.

На следующий день колхозный клуб напоминал Смольный в Октябре. Прибыли секретарь райкома и председатель райисполкома. Хо­дят нахохленные, злые, это им не по ноздре. Надо что-то делать, спасать престиж. Собрали коммунистов, дали задание – взять ситуацию под контроль. Колхозники табунятся, митингуют. Что ты! В кои-то века сами решают, а не райком.

Вот два часа. Клуб набит битком. Начальство сразу в президиум, утрясает повестку, регламент, но только тут на сцену опять лезет Кудияриха.

- Стойте! – осаживает секретарь. – Мы вам слова не давали.

- А мне вашего слова и не требуется. Вы даже не являетесь членом нашего колхоза, поэтому не мешайте самим колхозникам разбираться со своими дела­ми. Правильно я говорю?

Зал как заблажит: "Пра-авильно!"

- Как и обещала, мы привезли Кузьму Никитича, вон он сидит в зале. Итак: кто за то, чтобы его избрать нашим председателем, прошу голосовать.

Лес рук – единогласно! Аплодисменты. Вот так, знай наших!

Секретарь надрывается колокольчиком. Кричит:

- Это возмутительно! Что вы себе позволяете? Это же незаконное изб­рание, пусть даже по-вашему. Голосование не имеет юридической силы.

- Всё, Кузьма Никитич, – подвела итоги Кудияриха, – ты единогласно изб­ранный наш председатель. Примай ключи. А все формальности с выборами мы доработаем. Разве дело в бумажках, дело в людях.

- Дядя Егор, – встрял Максимка, – а где же тут звёзды? Вы же обещали.

- Будут тебе и звёзды, – успокоил его Егор Иванович, – слушайте дальше. Ох, и баба была эта Кудияриха. После этого случая вся деревня её зауважала. Благодарили. Кузьма Никитич так у нас до пенсии и доработал, всё поставил на свои места, всё завертелось, и колхоз опять встал на ноги.

Для Кудиярихи это был звёздный час, но, благодаря своему характеру, однажды влипла в такую историю, что над ней долго потешалась вся деревня. Вот уж воистину говорят от великого до смешного – один шаг.

Так было дело. Деревня наша притаёжная, от райцентра далече и культурой нас не баловали. Телевизоров ещё на горизонте не зна­чилось, свет давали от дизеля до двенадцати часов ночи. А так всё плясала своя самодеятельность. Но это всё не то.

И вдруг новость! Приезжают артисты и не какие-нибудь, а звёзды эст­радного и циркового искусства. Там силачи и дрессированные собачки, обезьянка, гимнастки, но главное... ни за что не догадаетесь – гипнотизёр! Вот это звёзды, так звёзды! Ясно, что развесили афиши, все ждут не дождутся вечера. Народу набилось битком, и вот началось чудо. Музыка, велико­лепные костюмы, голоногие гимнастки, балагур-конферансье. Я до сих пор помню его монолог "О средней удойности свиноматки и воздействии её молока на крупнопористую резину".

Зал ходуном ходит от хохота. Всё хорошо. И бабёнка со своей обезьянкой и гимнастки тоже, но, начиная с силача, всё пошло наперекосяк. И виной тому наша Кудияриха. Да-да, она!

Выходит силач, конферансье давай перечислять его титулы: и какой он заслуженный, и какой трёхкратный чемпион чего-то. А он – по пояс голый и, как статуй, чем-то намазан. Ходит, вихляется и позы принимает. Мужичара здоровый, упитанный, мускулы буграми перекатываются, ну, страсть глядеть. Бабы глаза под лоб: «Ах, ах! Вот это мужик! Не-то что наши недомерки».

Начал он гирями жонглировать, штангу подымать, худосочные гимнастки на нём пирамиду строят, а он их ещё и крутит-вертит. Зал аплодирует, потом он и говорит:

- У кого-нибудь случайно с собой нет гвоздей на сто пятьдесят или на двести миллиметров?

Ага. Мы когда идём в клуб, то случайно с собой берём здоровенные гвозди. Ты бы ещё у нас кувалду случайно попросил.

- Раз нет, тогда у нас есть свои, – и показывает гвоздищи, – сейчас я вам  сделаю сувенир, – и на глазах у изумлённых зрителей давай скручивать жгуты.

- Может, есть желающие повторить? – И мускулами поигрывает, а они, как шары, буграми, и брюшной пресс квадратиками берётся. Ну, красавец!

Тут Кудияриха срывается с места и что-то на ухо нашему кузнецу Прокопьичу нашёптывает. Тот подымается и говорит:

- Давай-ка, дядя, я попробую. Хрен с ним, с ружьём.

- Прошу на сцену, – приглашает силач и суёт ему два здоровенных гвоздя, а тот, не будь дураком, говорит:

- Нет. Я лучше эти завитушки твои раскатаю.

И раскатал. Они, вишь, из алюминия были, гнутся, что твой пластилин. Прокопьич их распрямил и показывает в зал. Ну, тут стёкла задребезжали от аплодисментов. Знай наших! Потом два гвоздя, что ему силач подсовывал, берёт и говорит:

- Теперь ты, дядя, сделай скрутку из этих гвоздей. Это не хрен собачий.

Тот побледнел, тыр-пыр-нашатырь, а куда денешься? Еле-еле две скрутки сделал и взмок. А Прокопьич взял да из них жгутик в колбаску и скрутил. Ещё и грозится одной рукой поднять все его гири и штангу, потому как они все пустотелые.

Зал ревёт, хохот стоит, Кудияриха визжит: «Что, взяли?!"

Силач чуть не плачет, повернулся, плюнул и унёс своё красивое тело. Бедняга был просто культуристом, а в силачи попал по ошибке и везде этот номер сходил, но чтоб его раскусили в глухой деревушке – это перебор.

Конферансье и тут нашелся, обыграл это дело: вот, мол, где русская сила-матушка. Вот он, Илья Муромец! 

Всем весело и как бы пошло соревнование, кто кого удивит, сплоти­лась деревня и попёрла на городских.

Ладно. Выпускают они тогда свой козырь. Гипнотизёра. Выходит он. Весь в чёрном, глаза пронзительные, как у нечистой силы, ну вылитый сатана. У всех мороз по коже.

Сперва он долго буровил про гипноз и какой он знаменитый гипнотизёр, что супротив него нет никого во всём свете. Как он выступал и усыплял залы, стадионы и города. В общем, нагнал жути, а потом предложил всем сцепить руки на затылке в замок и начал сеанс. Сам ходит, считает и балабонит:

- Вот у вас пальцы рук уже цепенеют, становятся твёрже железа, смы­каются, как в тисках,... пять... и никакая сила их уже не сможет разъединить… шесть... вся ваша воля сконцентрирована на пальцах, а сознание подчинено мне… семь... во всём теле свинцовая тяжесть... восемь…

Делает в зал пассы руками, фыркает, как котяра, таращит свои буркалы. И так минут пять, потом просит расцепить пальцы рук, а если у кого они не разъединяются, тому подняться на сцену. Все руки расцепили и сперва уставились друг на друга, потом на гипнотизёра. Тот сконфузился и бормочет:

- Вот всегда так... в зале у кого-то сильное биополе... Всё переби­вает, невозможно работать...

Тут Кудияриха и подъелдыкнула:

- Хорошему танцору завсегда (то, что в мошонке) мешает.

Зал зашёлся смехом, но тут на неё зашикали и она примолкла. Но не надолго. Гипнотизёр ей сразу не понравился, главное, она углядела, что у него носки разные: один чёрный, другой зелёный. Она своим старушкам и толкует: «Гипнотизёр-то липовый!» Так оно и есть, с ним это не впервой.

- Раз нет условий для работы, тогда я буду показывать вам фокусы, – говорит гипнотизёр, хлопает в ладоши и ему несут столик, а на нём – вся­кая канитель. Давай он ленты из шляпы тащить, изо рта шарики доставать, карты прямо из воздуха брать.

Зрители аплодировать, а у Кудиярихи, как зуд, у неё в крови разоблачать мошенников и очковтирателей. Только она перепутала, что это не правление колхоза или собрание, а концерт.

- Да у него, – кричит, – загодя эти ленты в шляпу упрятаны, а карты он из рукава достаёт.

По залу смешок, фокусы старые, зато она их потешно объясняет и разоблачает. Фокусник нервничает, как конь, дёргает головой.

- Смотрите, сейчас я на ваших глазах вот из этих чистых листов буду делать настоящие деньги, – говорит он, а сам вставляет чистые листы бумаги в машинку, наподобие арифмометра, и крутит ручку. С одной стороны вкладывает чистые листы бумаги, а из щели напротив лезут рубли, десятки и даже крупные купюры. Зал аплодирует, а Кудияриха шепотом всем объясняет:

- Машинка загодя заряжена деньгами. Пущай даст нам поглядеть... а-а-а, не даёт! Вот вам и весь фокус!

Администратор шёпотом из-за кулис умоляет:

- Мамаша! Вы же срываете концерт. Безобразие! Уймитесь!

- Пусть людям голову не морочит, – шипит Кудияриха.

Она и впрямь забыла, что это не собрание, и кроет правду-матку. Опять смех. Фокусника она до того зашугала, что тот боязливо косился в угол первого ряда, где сидела она и её "штаб".

- Для следующего фокуса мне понадобятся часы. Дайте на время кто-нибудь свои часы.

Бригадир Коля Сироткин сжалился над артистом и подаёт свои, на браслетке. Фокусник немного побалагурил, покуражился над Колей, мол, не жалко часов? «Ну, как хотите!» и кладёт их в ступку. Берёт пестик и давай долбить со всего маха, только хруст стоит. Зал затих, Коля Сироткин прику­сил губу, но молчит. Ждет, что будет.

Натешившись над часами и Колей, фокусник высыпал на стол то, что осталось от часов: пружинки, колесики, стёклышки и искорёженную брас­летку. Все так и ахнули, а артист ловко из Колиного уха достает его часики. Целые и невредимые,. И на браслетке.

Зал зашёлся от аплодисментов и тут, как ворона, во всё горло кар­кнула Кудияриха:

- Дурачьё! Да в ступке же перегородка и два отделения. Одно – с дыркой. Долбил-то он подставные часы, а настоящие были у него уже в руке! Пусть он даст сюда ступку, мы поглядим!

Зал гудит. Смех. Улюлюкают: "Так его, обманщика!" Фокусник обалдел от правды, покраснел, как рак, и вдруг говорит:

- Бабушка, дайте, пожалуйста, ваш платок.

- Эт на чё тебе мой платок? – насторожилась Кудияриха.

- Вы что, боитесь? Это всего лишь фокус.

- Бери, сатана, только верни. – И подаёт новёхонький шерстяной полушалок, такой весь чёрный, по центру большие красные розы. По углам они чуть помельче. Прелесть, а не платок.

Артист ловко сложил его пополам, потом ещё и давай из него дел­ать косячок. Потом берёт ножницы и обращается к залу:

- Все видите? Тут без обмана?

- Все видим. Без обману.

Тот ножницами уголок косячка – клац, и разворачивает платок, а там по центру, где розы, здоровенная дырка, на манер звёздочки-снежинки.

Зал обезумел от смеха, Кудияриха растерялась, но форс держит, бормочет соседкам, мол, он его незаметно подменил.

- Нет, Илинишна, – говорит бабка Барсучиха, твой полушалок, нешто не видишь, вон тисти, что ты сама подравнивала.

Концерт теперь шёл без помех, гладко и весело, Кудияриха прижухла и больше не встревала. Наконец, конферансье объявил, что концерт окон­чен, пожелал всем трудовых успехов и говорит, что можно расходиться. Но никто не расходился, ещё ждали чуда. Что-то ещё должно быть. Стали хлопать, кричать, свистеть и топать ногами. Это, вроде, "бис" и "браво" по-деревенски. Артисты грелись в лучах славы, рас­кланивались. Вышел и фокусник. Только ему уходить, а тут звонкий голос:

- Где мой платок, сатана?

- У вас в руках, где же ещё.

- Так он попорченный!

- Это верно. Ладно, вот вам, бабушка, четвертной, купите себе новый платок, а в другой раз сидите смирно.

Хорошо сказать "купите", а где? Тогда это был страшный дефицит, она его хранила с тех пор, когда была ещё завфермой и купила в автолавке. Что было! Это надо было видеть. На этот спектакль можно было ещё про­давать билеты! Бабка Кудияриха визжит, размахивает дырявым платком, администратор кричит, что больше червонца не добавит, а зал – влёжку от хохота.

Так звёзды цирка и эстрады, сами того не желая, развенчали Кудияриху и спустили с орбиты борьбы за правду. Долго потом смеялась деревня, поэтому она меньше показывалась на людях.

 

***

Надо сказать, что деревенские жители интересные. По-детски наивные, доверчивые и трудолюбивые. Они в большинстве своём, как большие дети, чистые и добрые. И ещё хочется сказать, что нравственное возрождение России начнётся с деревни. Может, там не все знают, в какой руке держать вилку и нож за обедом, зато они богаты душой и производят всё, что лежит на столе, а уж в какой руке держать вилку и нож – это не главное.

 

***

Ещё долго говорили про деревню, нелёгкий крестьянский труд. Незаметно из-за зубцов горного хребта вышла луна и облила всё белым молоком. Весь мир разделился на два цвета – белый и тёмный, без полутонов. Потом долго молчали и смотрели в звёздное небо. Через время Николай Иванович говорит:

- Верите ли, друзья мои, а ведь на старушку-луну ступала нога человека. Придёт время и туда будут летать космические автобусы, вот до чего дошёл разум человека!

Но весь его лирический настрой испортил Егор Иванович. Он, как человек деревенский и практичный, стал бурдеть:

- Разум человека… луна… Тут на земле работы непочатый край. Вон Америка пужает атомными бомбами, Англия шебуршится, Китай косоротится, во Вьетнаме война из-за ничего, а вы про какой-то человеческий разум. Был бы этот разум, так сперва на земле по­рядок навели. Вон сколько народу в Африке голодает, ещё эти проклятые террористы. У меня второй год омшаник не могут отремонтировать, всё у них денег нет. Не иначе, как всё выгребли на космос да на бомбы.

 

ПРОЩАНИЕ  СЛАВЯНКИ

А утром снова было солнце и наступил новый день. За ним – вечер, потом снова утро и ещё, ещё…

Незаметно подошла пора гостям собираться в дорогу. Это походило на сборы птиц, когда собираются лететь на юг. Здесь хорошо, но зимовать нельзя, и сердце щемит от пред­стоящей разлуки. Вот это Егор Иванович и не любил, загодя начинал нервничать и сердиться, как будто его в чём-то обманули.

Нет, просто кончился праздник. Пролетел медовый месяц.

Николай Иванович раз завёл разговор на щекотливую тему:

- У тебя, любезный Егор Иванович, все дети в городе и есть к кому притулиться, неужели не манит туда?

- А что я там забыл? Среди этой толкотни и суеты на асфальте и в бетоне я на второй же день помру с тоски. Как можно жить без земли и без родни? Без своих корней я, как вон та сухостоина, сразу зачахну. Тут если зи­мой на день-два вырвемся с матерью внуков проведать, так не дождёмся, когда назад домой. Нет, ты что! И потом, а куда я избу дену?

- Продашь.

- Та ты что?! – Егор Иванович так изумился, что даже встал и заходил. – Да я скорее умру, чем брошу свой дом. Знаешь, как я его построил? О-о! Это занятная история. Послушай.

После фронта вернулся я домой и не узнаю своей деревни. Вроде, чужая. Мало того, что грязь непролазная, так ещё кругом разор и упадок. Мужиков, кого поубивало, а кто насмотрелся, как живут люди в Европе, плюнул на колхоз с его трудоднями и подался в город. До войны мы в деревне жили, как крепостные, особо не разбежишься, паспортов нам не полагалось, а без документа ты сиделец. Хоть и страшно об этом говорить, но многим война помогла бежать из колхозного плена. Кругом новостройки, рабочих рук не хватало, вот, кто поумней, и смекнул.

А мне куда ехать? Маманя хворая, кроме меня ещё пять душ, а тятя был уже в годах и один тянул всё хозяйство. Плотничал в колхозе.

Подался и я в плотники. Немного погодя оженился, а жить негде, у тяти и без меня теснота. Определили нас к одинокой глухой бабке Клюихе, а хибарка у неё – одно название. Посмотрел, посмотрел тятя, как мы горе мыкаем, почесал в затылке и говорит:

- Строиться тебе надобно, Егорка, – и опять в затылке чешет, – пока я при силе, что смогу присоветую и помогу.

Хорошо сказать "строиться", а как? Из чего? В войну, да и после неё, за лесом следили не то что сейчас. Разрешалось в лесу только собирать на дрова сучки да шишки, а на валежины и вер­шинник выписывался билет. И не дай Бог, если кто свалит сосёнку, замордуют, до тюрьмы доходило. А чуть голос подал – враг народа! Все и молчали. В магазинах – шаром покати, строевой лес даже колхозу отпускали строго по разнарядке и считали каждое бревно. Это сейчас расхлябались и для каждого пьяницы-лесника родной лозунг: "Лес – моё богатство!"

И всё же мы исхитрились и в год поставили пятистенник, а вот как это было – очень занятно.

Из нашей деревни на войне много мужиков отличилось, но на отличку был Матвей Губарев. Он ещё до войны был военным лётчиком, а в боях под Москвой и Сталинградом так отличился, что стал полным кавалером орденов Славы. Но приключилась с ним страшная беда: вернулся домой без ног. У Губаревых собралась большая семья, а тут ещё Матвей без ног с семьёй.

Все сгрудились в родительском домишке-развалюхе. Обращался Матвей в военкомат, в райисполком – дайте хоть лесу на постройку дома, поскольку заслужил. А ему отвечают, что нет фондов, хотя начальство и тыловые крысы для себя фонды находили и строились. Бился он сердешный, а тут ему и присоветовали плюнуть на всё и не христарадничать, а действовать по-другому.

Накануне Дня Победы к нему из района приехал коррес­пондент, как-никак, гордость района. Герой. Сняли на карточку для газеты, побеседовали они, тут Матвей и просит фотографа:

- Сними-ка меня на память возле родного дома, – а тепло тогда уже было. Вот он разделся до трусов, взгромоздился со своими культями на табуретку, тот его без задней мысли и снял.

Матвей, не будь дураком, карточку где с орденами Славы, и эту, где без ног на фоне развалюхи, в конверт вместе с бумажками из райисполкома – да всё письмом в Москву. И не кому-нибудь, а самому маршалу Клименту Ефремовичу Ворошилову. Так, мол, и так, за что же я кровь проливал, в самолёте горел и ног лишился, если живу в тайге по-скотски и за свои деньги у власти не могу на дом лесу выпросить?

Где-то через месяц военком и председатель райисполкома, как ошпаренные, примчались и лично вручили наряд на семьдесят кубов строевого леса. И ещё обещали помочь, если не хватит. В конце, сволочи, даже извинились за то, что не разглядели безногого Героя.

Тятя мой хитрый был и сразу смекнул свою выгоду. Если я, на своё счастье, с фронта пришёл раненый, но не увечный, то на своё несчастье – лесу на стройку не перепадало. Потому он берёт бутылку самогона и вечером мы пошли к Матвею.

Тут вот какой расклад получается: у того есть лес и деньги, но нет ног и как ему строиться? У нас есть ноги и возможность строиться, но нет денег и леса. Смекаешь? Распили бутылку и столковались так: мы пилим и вывозим лес, потом рубим Матвею дом, а вот все излишки леса он отдаёт нам вместо платы. Ясно, Матвей на седьмом небе. Ударили по рукам.

А тятя мой был не только хитрый, но ещё и умный мужик. Он загодя всё прикинул, подсчитал и весь лес до последнего брёвна пустил на брус, а отлёт пошёл на тёс и плаху. Вот тебе и стены, пол, потолок и крыша. Родни у нас много, маманя на подмогу завела два логушка браги и к осени у Губаревых, как жёлтенький цыплёнок, стоял красавец – крестовый дом.

Потом и мне сруб поставили, правда, небольшой вышел, всего пятистенник, но такой ладный, одно загляденье. Народ тогда был не богатый, зато дружный, друг другу помогали. Два раза собирали «помочь», потом – кто рамы связал, кто печь из глины сбил, а то мы всё с тятей да Настей. Она тогда уже была тяжёлая Мишаней, но её не угнать со стройки. То конопаткой мох в пазах подбивает, то щепу метёт, то что-то мажет, белит. Мы с ней каждую плашечку, каждую досточку вот этими ру­ками перенянчили. Как птахи, вили себе гнездо. А как радовались!

Знаешь, Николай Иванович, по-моему, чтобы человек познал счастье, надо, чтобы он много пережил и хлебнул горя. Чтобы было с чем сравнить, и он знал цену этому счастью.

Наконец, и у нас появился свой угол. Стали помаленьку обзаводиться. Своя кровать, своя тарелка, ложка... О-о, брат, счастье то где, когда его своими руками по крохам собираешь. А ты говоришь – продай. Да ты что?!

- Дом в деревне, вы в лесу, и не скучно одним?

- Некогда скучать. Вот как закончится сезон с пчёлами, мы и пере­селяемся в деревню. Везём дрова, сено, птицу, гоним Зорьку с Буяном. Не нарадуемся. Так же хорошо. Почитай, цельный месяц то к нам гости, то мы по деревне блукаем.

Надо просто радоваться всему. Пошёл убираться со скотиной, задал ей корма и глядишь, как она хрупает сеном. Это ли не милое дело? Или вот ещё, когда на улице слякоть или земля морозцем возьмётся и так на улице стыло, зябко и погано, а дома тепло, уютно. Настя затеет печь хлеб и такой по хате дух, что голова кругом. Часы тикают, за печкой сверчок стрекочет и опять же телевизор весь мир тебе кажет. Ну что ещё надо человеку? Из всего этого и состоит жизнь, надо только всё это замечать и уметь радоваться.

Когда придет весна, мы опять кочуем на пасеку, опять соскучишься по простору, а там, глядишь, и вы пожаловали на медовый месяц. Так и живём с моей Настасьей да ещё и Фёдоровной. А живём мы с ней уже тридцать с лишним годочков и всё миром.

Перед Новым годом у кума Афанасия свадьбу играли, дочь Нюрку отдавали замуж. Ничего, хорошая свадьба получилась, а уж надарили-то, надарили на "блины"! И посуда, и одёжа, и телевизор. Сват отдал им даже свой мотоцикл. Только живите, так ведь нет, не пожилось, через полгода – горшок об горшок и разошлись. И дело тут не в характерах, просто от жира бесятся. Помню, как я оженился. О, брат, опять история!

Как ни тяжело было после войны, а жизнь своё берёт. Видать, моё время наступило. Как подошла весна я и позаглядывал на луну и навострил уши на этих го­лосистых сводников-соловьев. Томно мне сделалось, в груди какое-то разжижение и подпирает на манер, как брага играет в логушке или тесто в квашне подходит. Распирает меня всего, я и завздыхал.

А тятя у меня, как я уже говорил, был не только хитрый, умный, но ещё и догадливый. Вот он и спрашивает:

- Что, Егорка, не иначе, как тебе жениться приспичило?

- Однако, приспичило, – отвечаю.

- Кто тебе из девок больше глянется, может, какая из Будариных?

- Многие глянутся, а пуще всех Настёнка Лапшина.

Тятя, по своей хитрости не зря помянул Бударинских девок. Эти Бударины были прижимистые, война их обошла стороной, в роду все девки. Жили справно, богато, а вот невесты все были с изъяном. Рыхлые, мясистые и ещё рябью отдавали. Зато Настёнка была налитая и свежая, как редиска с грядки.

Я хоть и невысокого образования, но своим умишком дошёл, что в жизни всё сохраняется по справедливости. Скажем, если ты богатая, то судьба тебя изгадит обличьем, а если красивая да гладкая, то ты – голь перекатная. Вроде, как всё уравнивается.

Но тятя рассудил по справедливости, неволить меня не стал, только крякнул, почесал в затылке и как Мичурин сказал:

- Ну, смотри, Егорка, быть по-твоему, может, это и есть твоя доля. Только не жди милости от природы и колхоза, они хрен что задарма дадут. Ты всё руками и своим умишком добывай.

Вечером тятя берёт бутылку самогона, я на гимнастёрку приладил орден с медалями и подались к Лапшиным. Приходим. Они как раз ужинали, а семья у них большущая, но люди они простые. Сразу малышне – брысь на печку! Нас сажают за стол. Тятя ставит бутылку и говорит хозяевам:

- Слышь, Фёдор и ты Пелагея, а ведь мы к вам по делу.

Фёдор сразу смикитил, какое у нас дело, но его с печки опередил меньшой парнишка Стёпка: "А я знаю, – говорит – зачем Егор припёрся весь в медалях, он жениться на Насте затеял". Тут Фёдор облизал ложку и по обычаю как будто удивился. Шутейно спрашивает (он всегда говорил с присказками):

- Нешто ты, Егорка, раз…(долбай) с пригорка, удумал хомут одеть на шею?

- А то нет…

Настёна была девка работящая, а у такой вся сила в еде. Она хлебала лапшу ложкой на полный замах и ноль внимания на гостей. Фёдор говорит:

- Да ты хоть малость повремени с ложкой-то. Лучше скажи-ка, дочь, что гуляет всю ночь, поди замуж-то хочется?

- А то! – Сразу же согласилась Настёна и перестала жевать. – Только, чтоб ты, Егорушка, свои поганые усы сбрил. Ты с ними на облезлого кота похож.

Вот и всё. Без затей сосватали её и стали играть свадьбу. А как после войны было? На столе – мало-мальская постряпушка, огурцы, хлеб да брага. Гостям, кто покультурней да пофасонистей, самогонка. На "блины" дарить нечего, так, веришь ли, в долг трудодни записывали.

- Как трудодни записывали? – Не понял Николай Иванович.

- А так. Встаёт дядя Игнатий и говорит: "Дарю вам, Настёна и Егорка, десять своих трудодней на образование вашей жизни. «Горько!» И другие так же. Осенью мы эти "горькие блины" в колхозе хлебом получили, продали, и справили себе кое-какую одежонку. Но это уже потом. Вот такая у нас была свадьба.

- Ты шутишь, любезный Егор Иванович, или серьёзно говоришь, что так жили? Неужели даже на свадьбе на стол нечего было поставить?

- Э-эх! Разлюбезный ты мой, Николай да ещё и Иванович. Молодые вы ребята и, слава Богу, в своём городе не хватили послевоенного лиха, как деревня. Это только в киношных «Кубанских казаках» показывали, что после войны все счастливые, полки от товаров ломились и колхозы пианины покупали. На самом деле с голоду пухли. Одно спасение – картоха и корова.

В колхозе – разорение, работать некому. Бригадиров, знаешь, как тогда называли? "Собачниками". Они с утра по дворам ходят, лаются, как собаки, народ на работу выгоняют, да и кому работать? Одни бабы да ребятишки, где уж тут до пианинов.

Как уже сказал, поперву жить нас определили в хибарку к глухой бабке Клюихе. Ох, и житуха была! Ни за что не поверишь! Даже сейчас завидно. Ну, ничегошеньки за душой, а как жить хотелось! – У Егора Ивановича даже голос потеплел от воспоминаний. – Навалим на пол соломы, шалёшкой застелим, под голову её стёганка, а моим тулупом укроемся и спим. Хэх, ты! Была же пора. Утром встанем, одёжу на себя, солому в печку на топку. Подмели – вот тебе вся мебель и постеля прибраны.

Вот тогда тятя и сказал: "Строиться тебе надобно, Егорка!"

В этом дому мы трёх ребятишков на ноги подняли. Я к нему только потом трёхстенок пристроил да шифером перекрыл. И неужели я своё родное гнёздышко променяю на поганые бумажки или на городскую квартиру, хоть и с тёплым туалетом? Тут на бугре покоятся тятя с маманей, дед с ба­бушкой и наше место тут.

- А дети, всё-таки, подались в город. Как же ты не доглядел?

- А что сделаешь? Это и плохо, что они к лёгкой жизни тянутся. Пое­хали учиться в город, да там и застряли. Может, так и надо, что они всё делают по-своему. Зовут и нас, да только тут наше место. Видать, нам так на роду написано. Вот внучат приучаю, да только вижу, что и их в город тянет, не дождутся осени, чтобы их поскорее забрали.

 

***

День перед отъездом гостей проходил в неторопливых хлопотах. Собирали пожитки, упаковывали пучки зверобоя, душицы, сушёную рыбу, банки с вареньем. Егор Иванович каждому выделял по комку прополиса от всех болезней, наливал по трёхлитровой банке мёда и давал по две рамки мёда в сотах.

Это был не ахти уж какой подарок, но Егор Иванович называл его хорошим русским словом – гостинец. Обязательно топили баню. Парились до изнеможения. Николай Иванович, так тот хлестал себя с запасом на целый год. Потом отдыхали и садились за стол. Первая стопка – благодарственная, последняя – отвальная, а между ними... ой, да что чужие рюмки считать!

В последний день на сеновале-обсерватории шёл сумбурный разго­вор, строжились над Максимкой. Он, стервец, проговорился, что уши по команде не зажимал… Потом говорили все разом, галдели и никто никого не слушал, но перед тем, как уснуть, не забывали посмотреть на деревенское небо и попрощаться со звёздами, в городе они не такие.

Утром вставали хмурые, недовольные. Переодевались во всё город­ское и враз становились какими-то незнакомыми, как пассажиры скорого поезда, которые выскакивают на станции, чтоб купить курицу, малосольных огурчиков, потом опять на поезд и – до свиданья!

Прощались. Егор Иванович исполнял свой обычный ритуал: заводил движок электростанции, включал проигрыватель на всю катушку и ставил свою любимую пластинку, марш «Прощание славянки». Это был его марш, под него он уходил на войн, и этот марш встречал его на всех вокзалах в сорок пятом. И с тех пор он его ставил в особых случаях.

Торжественно и печально звучала мелодия, "Жигулёнок" сигналил и трогался, из него долго махали на прощанье и кричали: "До следующе­го года!"

 

***

Всё. Закончился медовый месяц. Егор Иванович опять оставался один со своими заботами. Скорей бы хоть дети приезжали. Хотелось плакать. В этот день он не работал. Ставил бутылку водки и пил. Сидел один, как сыч, и разговаривал сам с собой. К концу начинал шмыгать носом. Настасья Фёдоровна притворно шикала на ребятишек:

- Тише вы, саранча. Видите, дедушка страдает и рыдает!

Когда он был уже хорошо подрумяненный, присаживалась, плескала немножко себе в стакан, выпивала с ним за компанию, лохматила его седую шевелюру и по-своему утешала:

- Ну, что ты, Егорушка, скис? Всё же хорошо. И с сеном до дождей управились, и дров вон сколько напластали. А мёду, ты только подумай, сколь сверх плана сдали? Сам председатель приезжал мириться, хвалил тебя. Значит, уважает, если приезжал. Обещал омшаник ремонтировать в осень, да, видно, врёт. Осенью народу всегда не хватает.

- Ребят жалко, – хныкал Егор Иванович.

- Ну, уехали ребята, всё правильно. Отдохнули и домой. У них, небось, семьи. Живи они тут постоянно, это был бы уже не праздник, а будни. Ты бы первый с ними и начал лаяться.

- Та понимаю я всё, а вот как чего-то не хватает, – сипел он тра­гично и обшлагом рукава вытирал пьяные слезы, – в грудях, вот тут, печёт и саднит.

- Будет новое лето, и опять они приедут. Ещё наговоритесь.

- Правда, они приедут? – удивлялся он такой простой мысли, потом уверенно говорил: – Конечно, приедут. Они же меня любят, и я их люблю. Обязательно приедут.

Господи! Как же людям на этом свете мало надо. Надо только, чтобы их понимали и любили.

 

***

В повседневных заботах один месяц сменяет другой, отшумела мете­лями студёная зима, потом опять пришла грязнуля-весна. Но потом мало-помалу стала приводить в порядок раскисшие дороги, голые кусты, унылые поляны с пожухшей прошлогодней травой. Тепло согнало дремотное оцепенение. Природа пробудилась от зимней спячки. Ожила. Вот они первые подснежники, первая бархатная травка, зелёные листочки, а вот уже зацокал, засвистел соловушко. Незаметно подходит лето и опять Егор Иванович ждёт дорогих гостей. Всё повторится. Снова вечерами на сеновале будут новые пёстрые рассказы, как лоскутики цветного одеяла.

Опять придёт медовый месяц. И ведь как хитрит пасечник Егор Иванович! У всех людей медовый месяц раз в жизни, а у него каждый год.